Страница 73 из 73
А кретины-судьи и недоумки-палачи не заметят ничего! Им кажется, что сейчас они покончат с этим еврейским поэтом, одним из многих, и уничтожат все, им написанное. Им сдается, что они вольны управлять временем, как людьми! Пишут же они на папках: «Хранить вечно». Но вечность плюет на них, и я вместе с ней. Я им покажу, чего они стоят, когда мнят, будто в их власти устранить кого-то навечно и без следа. Я, такой, как есть, покажу им, какова их цена!
Иван же тем временем удобно расположился позади своей жертвы. Я вижу, как он медленно поднимает руку. Дуло нагана едва чиркает по волосам на затылке твоего отца. У меня в глазах мутнеет. В горле встает ком: ангел-истребитель — вовсе не многоглазое чудовище, что грезилось поэту, а прилично одетый человек с наганом в руке. Внезапно твой отец прерывает молчание и очень тихо говорит:
— Вы понимаете, язык народа — это его память, а его память — это…
Раздается глухой звук выстрела, меня бьет электрический разряд. Поэт оседает и медленно, изящно скользит вниз, склонив голову набок, словно зачарованный какой-то мечтой. Иван машет рукой: кончено. Начальник и палач обмениваются дежурными служебными замечаниями, что, мол, труп следует сжечь, все личные вещи — тоже, всякие поганые религиозные причиндалы — вместе с прочим. Одним словом, сжечь все. Стереть из памяти. Из всех списков и приказов. Пока они разговаривают, я вглядываюсь в лицо поэта и обещаю ему отомстить за него; за этим подонком-Иваном последнего слова не будет: он рассчитывает утаить твою смерть, уничтожив следы, как его начальник упразднил твою жизнь. Но я — на посту. Эти недоумки забыли про меня. Я — идеальный свидетель, поскольку невидимо присутствовал при всем их паскудстве. Я все слышал, все понял, все расставил по местам! Представь, какую рожу скорчат эти кретины в тот день, когда песнь твоего отца разыщет их во всех уголках земного шара! И в тот день я буду хохотать, отхохочусь за все годы, когда бился головой о стену, пытаясь заставить себя смеяться. Спасибо, поэт. Спасибо, брат. Я тебя покидаю, но ты остаешься со мной навсегда.
Возвратившись в кабинет, я слышу, как начальник коротко докладывает: «Ваш приказ был выполнен сегодня в пять часов тридцать четыре минуты утра». Он отдает распоряжения, которые полагаются в таких случаях. И велит принести себе чаю и хлеба с маслом. У меня странное чувство: сердце разбито, но я знаю, что теперь буду смеяться. Да я уже смеюсь, пока беззвучно. И если начальник ничего не замечает, то потому, что у него в мозгу пробка. У них у всех головы запечатаны на веки вечные.
Глупее не придумаешь, и несправедливее вдобавок. Но только мертвецы, мертвые поэты заставят таких, как я — и всех прочих тоже, — наконец рассмеяться.
Я говорю это себе. И повторяю твоему отцу. При всем том он уже ушел из жизни, и ни один могильщик не предаст его земле. Ибо земля эта и небо над ней прокляты. Ну и что с того? Я буду носить его в своей душе, этого большого ребенка, твоего отца. День буду носить, год, десять лет, ведь надо, чтобы и я услышал, как он смеется. Вот почему я пересадил в тебя его память и свою собственную, сынок, тоже. Так надо, парень, пойми, так надо. Иначе такое случится…