Страница 17 из 73
— Когда ты думаешь уехать?
— Через несколько дней. В начале следующей недели.
— Сперва поедешь в Бухарест?
— Да, на день или два, пока не достану необходимые бумаги, а потом двинусь в Вену либо Берлин.
— Тебе кто-нибудь помогает?
— Эфраим и один из его друзей.
Положив правую руку на раскрытый томик, отец глубоко задумался. Куда он забрался в своих помыслах? Какого предка мысленно вопрошал? Затем приглушенно зазвучал его голос:
— У меня трое детей, ты — мой единственный сын. Ты прочтешь надо мной кадиш, ты сохранишь веру предков?
Пораженный отчаяньем в его голосе, я вскинулся: от него тоже ничего не укрылось!
— Ну конечно же, — забормотал я, — конечно. А почему… почему ты спрашиваешь?
Взгляд отца блуждал где-то далеко, в дебрях раскрытой страницы, которую не переставали поглаживать его пальцы. Он давал мне понять: я напрасно скрывал от него, что поделываю последние месяцы. И его тоже мне не удалось провести. Уже давно он понял, что мы с Эфраимом занимаемся чем-то незаконным. И не вмешался только из уважения ко мне. Тем более что касательно молитв и занятий меня ни в чем нельзя было упрекнуть.
— Ты надеешься изменить природу человека, — вздохнул он. — Это неплохо. И желал бы перемен в обществе. Великолепно! Рассчитываешь изгнать из обихода зло и ненависть. Замечательно! Тут мне нечего возразить.
Он выговаривал слово за словом напряженно, медленно, через силу, а я его слушал всеми фибрами души, всем существом… Но вдруг он резко переменил тему:
— Ты вспоминаешь иногда о Белеве?
— Да, отец. Вспоминаю.
— А о погроме?
— Как сейчас вижу погреб. Тамошний сумрак. Слышу, как там тихо…
— А помнишь похороны?
— Память о них не умрет до конца моих дней.
— Те носилки…
Я все это видел, как воочию. Черные носилки, толпу за ними, троих служителей в черном с плошками в руках…
— Помнишь, что кричали три служителя перед гробами? «Милосердие спасет вас от смерти!» Какая вроде бы нелепая фраза! Предположим, кто-то вбил себе в голову, что необходимо раздать состояние нуждающимся, допустим, он занимается этим каждый день и даже ночами… Значит ли это, что он никогда не умрет? Получат ли щедрые богачи, кроме денег, еще и гарантию бессмертия? Ведь нет же! Этот призыв означает нечто иное: помогая бедным, не отводя глаз и слуха от тех, кто в нас нуждается, мы просто пользуемся привилегией жить так, как нам свойственно. В полную силу. Но какое это преимущество! Ведь иначе мы стали бы живыми мертвецами. Вот смысл речения «Милосердие спасет вас от смерти»… То есть будет спасать, пока не наступит смерть. Это мой подарок тебе на дорогу, сынок. Теперь ты понимаешь, почему я не мешал тебе заниматься тем, что ты делал? Кроме Эфраима, я других твоих приятелей-коммунистов не знаю. Мне только известно, что они хотят уменьшить страдание в мире. Это им зачтется, только это им и зачтется. Кто-то говорит, что они богохульствуют. Но это их дело. Тут решать и судить может только Всевышний. Главное то, что они сражаются ради тех, у кого нет ни сил, ни возможности сопротивляться. Прежде всего ты должен не проходить мимо страданий ближнего. Пока ты не прекратишь бороться с несправедливостью, защищать ее жертв, даже тех, кто уже на небе, до той поры ты будешь чувствовать, что живешь, то есть ощущать в себе Бога, Бога своих предков, своего детства, а в собственной груди — кипение человеческих страстей и Божьего сострадания. Самую большую опасность, сын мой, нарекли равнодушием.
Никогда еще мой отец не вкладывал так много в такое малое число слов. Я же не отрывал глаз от его пальцев, блуждавших по раскрытой книге. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не склониться к его руке и не поцеловать ее, как когда-то в День Всепрощения.
— А помимо сказанного, — продолжил отец, — вот чего не забудь: ты правоверный иудей — это самое главное, именно оставаясь им, ты поможешь человечеству. Если ты забросишь братьев своих ради кого-то другого, ты кончишь тем, что отречешься от всех. Прими этот завет, который я оставляю тебе в наследство.
Он замолк на мгновение, рука замерла на открытой странице. А затем повторил:
— Обещай оставаться иудеем. Большего я не прошу.
— Обещаю.
— Обещай каждое утро надевать филактерии.
— Обещаю.
— Постарайся не есть свинины. Не забывай прерванных занятий. Отмечай наши праздники. И, тут я уверен, ты будешь поститься в День Всепрощения.
Эта его убежденность меня умилила. Как он мог знать, предвидеть? Ведь через какую-нибудь неделю я буду в столице, затем — в другом городе, потом — в третьем, встречу иных людей, услышу новые речи. Как знать, не придется ли мне отречься от самого себя, от него? Почему он так уверен во мне?
Отец между тем захлопнул книгу и достал из кармана платок. Больше ни слова он не произнес. Я — тоже. Потом мы прошли на кухню к матери. Она улыбнулась нам, счастливая оттого, что видит нас молчавшими, но явно примиренными.
Неделя прошла очень медленно и очень быстро. Мне следовало хорошенько подготовиться к путешествию, а я пытался как можно больше времени проводить с родителями. Наконец настал день отъезда. Чемодан был уже собран — бери и пошел. На столе меня ожидал толстый конверт с ассигнациями. На кухне мама приготовила чай. Мы выпили его стоя, обменявшись несколькими незначительными фразами, до краев наполненными сдержанной нежностью. «Ты будешь осторожным?» — «Буду-буду». — «Не забывай поесть». — «Не забуду». — «Пиши». — «Обязательно». — «Маше передай, что…» — «А ее детям…» — «Злате скажи, что…» — «А ее жениху ты объяснишь, что…» Никогда я еще не чувствовал такой близости к родителям, совершенно беззащитным и смиренным перед сыном и грядущими испытаниями. Никогда еще я их так крепко не любил. Если это преступление, гражданин следователь, признаю себя виновным. Виновным в том, что питал подобные чувства к отцу и матери — двум прямым и добрым, искренним и честным существам, принадлежавшим при всем том к проклятому классу буржуазии. Они верили в Бога и исповедовали религию своих предков, они были чисты, их помыслы были чисты, но при этом они не сделались коммунистами. Признаю свою вину в том, что любил их больше наших возлюбленных вождей, больше кого бы то ни было на целом свете, да и теперь, виноват, я их еще люблю, притом в тысячу раз, в шесть миллионов раз больше, чем при жизни.
Отец напомнил, что пора, время прощаться. Я проглотил слюну. Где-то ревел маленький мальчик, его мамаша отчитывала крикуна.
— Будет осмотрительнее, если мы не пойдем с тобой на вокзал. Лучше не привлекать внимания.
Он был прав. Доносчиков вокруг хватало. Поэтому мой чемодан понесет Эфраим, а я буду как бы его провожать, словно это он собирается провести недельку-другую у ребе в городке Вардейне.
Я поцеловал у матери руку. И у отца. Сердце билось так громко, что мне было слышно. К счастью, почти тотчас явился Эфраим. «Пальтиель, больше никаких слез», — таков был его молчаливый приказ. Я быстро вышел. Не вполне удобно плакать, когда ты уже в призывном возрасте и считаешь себя готовым сразиться со всеми воплощениями мирового зла во имя того, что прекрасно, справедливо, человечно, иными словами — во имя Революции.
На деревьях, которыми была обсажена улица, сияли тысячи золотых и медных бликов. Прохожие здоровались, их тени мирно следовали за ними, птицы что-то насвистывали, на меня натыкалась бегающая ребятня, а душу волновали смутные предчувствия. Я шел медленно, стараясь не оборачиваться, ощущая спиной обжигающий взгляд отца и затуманившийся взор матери. Казалось, эти двое, застывшие за моей спиной, шествуют впереди меня. Собираются заботливо опекать меня до самого конца.
Знал ли я тогда, что никогда больше их не увижу?
Гриша, сын мой,
я прерываю эту «исповедь», чтобы написать тебе письмо. Когда ты его прочтешь, ты будешь достаточно большим, чтобы его — и меня — понять. Но вот прочтешь ли ты его, дойдет ли оно? Боюсь, что нет. Как все, что пишется арестованными, оно, вероятно, будет пылиться в тайных архивах. И все же… Что-то во мне твердит, что завещания никогда не теряются. Даже если их никто не прочтет, их содержание в свой час доходит по назначению. Зов умирающих будет услышан, если не сегодня, то завтра. Все наши деяния записаны в большой Книге Творения — вот квинтэссенция того благородного учения, что зовется иудаизмом. И эту премудрость я передоверяю тебе.