Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 31



Не мыслил себя вне поэзии. Всегда и везде читал стихи — свои и чужие. Впрочем, тогда мы все были влюблены в поэзию. Почти каждый вечер бродили мы по киевским паркам и улицам, спорили, шумели и по очереди или хором читали стихи любимых поэтов.

А кто были наши любимые поэты? Надо сказать, что мы вовсе не были прямолинейно мыслящими, как это кажется кое-кому из нынешней литературной молодежи. Увлекались Блоком (отголоски Блока заметны в цикле Винтмана «Татарская степь»). Глубоко почитали Маяковского («Шапки долой! Маяковский!» — командовал кто-нибудь из нас, увидев на книжной витрине портрет поэта. И мы, сняв шапки, печатали шаг, держа равнение на портрет). Хорошо знали поэзию Ахматовой и Пастернака, Асеева и Антокольського, Тихонова и Багрицкого. Хуже знали Цветаеву — только по ее «Верхам»[22], и, очевидно, потому ее имя для нас не было таким авторитетным, как для современных поэтов.

Павел Винтман не увлекался формальными экспериментами: его натуре слишком чужд был рационалистический подход к поэзии. Но ему очень нравились, например, экспериментальные стихи Сельвинского. Вообще Сельвинский был одним из любимейших его поэтов (они переписывались). Влияние Сельвинского, по-моему, заметно на песенных циклах Винтмана, как, впрочем, и влияние Луговского периода «Мускула». Он охотно читал Луговского, чаще других — «Отходную», «Ушкуйники», «Девичью-полночную», «Атаку». В 1936 году вышел сборник Луговского «Каспийское море», многие стихи этой книжки мы знали наизусть. Поэтов поколения 30-х годов «признавали» не сразу. Так, Симонова «признали» только после его действительно превосходных стихов о Халхин-Голе.

Живя в Киеве, Винтман знал и любил украинскую поэзию. Больше других — поэзию Тычины, его ранние сборники (но нравились ему и стихи из новой тогда книги поэта — «Чувство семьи единой»[23]. Увлекался стихами Бажана и Рыльского. Последнего, а также Сосюру пробовал переводить. Хорошо помню наш разговор о трудностях перевода с украинского на русский:

— Вот строки Рыльского: «Ластівки літають, бо літається, А Ганнуся плаче, бо пора». Казалось бы, перевести их легко: «Ласточки летают, им летается, А Ганнуся плачет, ей пора…»[24]

Все в переводе вроде бы правильно, а вместе с тем — совсем не то…

Павел Винтман при жизни не успел «войти в литературу». После войны напечатано только несколько его стихотворений. Настало время сделать его стихи достоянием широкого круга читателей.

Справедливо, что инициативу этого хорошего дела взяли на себя воронежцы, на земле которых он погиб в бою. «Никто не забыт, ничто не забыто!»

1973

Зинаида Сагалович. Горькая радость

С Павлом Винтманом мы познакомились в далеком 1933 году на занятии радиокружка при Киевской детской технической станции. И он и я заканчивали семилетку и стояли перед выбором дальнейшего пути. Будущий поэт тогда, мне кажется, и стихов еще не писал; любил стихи, знал многие наизусть, но о том, что сам пишет, не говорил. В то время его, как и меня, влекла техника, и не удивительно, что вскоре наши дороги сошлись в Киевском политехникуме связи, а когда техникум перевели в Харьков, мы вместе подали заявления на 4-й курс рабфака.

Возможно, к тому времени в душе его уже «сражались» за первенство «технарь» и поэт, но «технарь» позиций не сдавал: страна жила пафосом индустриализации, механизации сельского хозяйства; к тому же с газетных полос не сходили призывы крепить оборону. Пин (так «укороченно» звали его дома и в кругу друзей) посещал стрелковый кружок и даже придумал усовершенствование к пулемету «Максим», за которое получил денежную премию и благодарность от наркома обороны.

После рабфака Винтман поступил в Сельхозакадемию на факультет электрификации и механизации.

Зинаида Сагалович и Павел Винтман. Киев, 1939 г.

Впрочем, именно здесь, в Сельхозакадемии, «технарь» милостиво «позволил» поэту подать голос: Пин стал посещать занятия студенческого литкружка и начал (а может быть, просто продолжал, но уже не таясь) писать стихи.

Эти годы — 1935–1936 — и можно считать началом его творческого пути, поэзия полностью овладела им, стала смыслом его жизни.

В 1937-м Павел переводится в Киевский университет имени Т. Г. Шевченко на русское отделение филологического факультета и с первых же дней с головой окунается в литературную жизнь, бурлившую там: литстудия (в работе которой принимал участие ряд уже «настоящих», издавших книги или, по крайней мере, печатающихся в прессе поэтов, прозаиков, критиков), литературная стенгазета (в особенности юмористический ее раздел — «Парнасский брадобрей»), просто — встречи с друзьями (до и после лекций), встречи, которые и начинались с чтения стихов и чтением стихов заканчивались; причем «запойно» читались стихи и свои и не свои. Любимыми поэтами Павла и его друзей были Багрицкий, Тихонов, Луговской, Сельвинский, из украинских — Рыльский, Сосюра.



Со мной, хоть я и осталась «технарем», Пин продолжал дружить. Более того, он ввел меня в круг своих университетских товарищей. Конечно, я и раньше много читала, любила стихи; но стоило сойтись двум-трем молодым университетским литераторам, как сам воздух вокруг пропитывался поэзией. В те незабываемые дни поэзия навсегда вошла и в мою жизнь как одна из самых насущных необходимостей.

В этой поэтической атмосфере и родилась наша любовь. Иногда мне кажется, что она из стихов и возникла. Хоть если «по житейски», Пин и внешне был привлекателен. Общительный, веселый, остроумный в разговоре, он всюду, где бывал, обращал на себя внимание. Вероятно, этим он поначалу заинтересовал и меня… Но это было не главное в нем. Истинная красота его открылась, когда я увидела Павла-поэта.

Мне посчастливилось: я не только часто бывала первой слушательницей (и читательницей) новых его стихотворений, мне не раз случалось быть свидетельницей их рождения. И эти часы — самые яркие, самые дорогие в моих воспоминаниях.

Одним из первых стихотворений, возникших на моих глазах, было о ночном огоньке на реке. Впоследствии он так и назвал его — «Огонек». Как-то поздним вечером мы гуляли по аллеям днепровских парков, и Пин, увидев на черной ночной реке маленький огонек, стал шептать:

Через несколько минут сложилась строфа:

Потом я услышала первые строчки следующей…

Через несколько лет, когда Павел ушел на войну, а я стала хранительницей его рабочих тетрадей, в одной из них я нашла это стихотворение (начальный его вариант и последующие, сплошь испещренные правками) и другие его стихи, так легко, на ходу зарождавшиеся, и воочию увидела, как трудно из «руды» импровизаций добывал он «радий» поэзии. Хоть, впрочем, я и до этого догадывалась, как неистово он работает, вытачивая каждую строку, стремясь добиться совершенства, которое каждый раз манило его, как тот ночной огонек, а чуть приблизишься, уходило дальше… То и дело он при встрече говорил мне: «Вот послушай — новый вариант». И вариантов таких бывало множество.

В те годы Павла, как и всех нас, заботила надвигающаяся война с фашизмом. Он, конечно же, как и все его поэтические сверстники, писал и о любви, и о родном Киеве; многие его стихотворения были порождены «гриновскими» мотивами («Песни города Зурбагана» и другие), но главной темой его поэзии было предгрозье. Можно сказать, что он с ней и родился как поэт (примером могут служить его юношеские поэмы «Тревога», «Пограничник», написанные в 1935–36 гг.). Позднее военная тема накладывает отпечаток и на стиль письма; вместо длинных, многословных поэм, появляются до предела сжатые, лаконичные (8–12 строчек), как и все у Винтмана, романтичные, но вместе с тем и по-мужски строгие стихи «Причина», «Романтика седых ночей», «Призывнику», «На углу, на повороте», «Автобиография» и много, много других.

22

Следует читать: «Вёрстам». — прим. верст.

23

Поэтический сборник «Чуття єдиної родини», (укр.), (1938) — прим. верст.

24

Стихотворение М. Рильского «Ластівки літають, бо літається…» (1929).

— прим. верст.