Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 45

Вскоре нашу избенку совсем замело снегом – торчала только труба. Крыша была чуть-чуть покатой, и вместо избы образовался большой бугор. Я забросал снегом выемку между стеной и суметом, утрамбовал его, сделав дорожку, а обломок деревянной лопаты несколько раз облил на морозе холодной водой, и получилось деревянное корытце.

После школы я выходил вместе с детьми кататься на лопате. В такие дни у Марии Михайловны поднималось настроение.

– Как покаталась, Эллочка? – спрашивала больная женщина.

– Я летала, мамочка, – улыбалась разрумяненная девочка.

Скатившись вместе с Дамкой, я надевал на шею собачки веревочную петлю, и она тащила корытце наверх, где стоял Гера и манил ее, показывая вареную картошину. Потом Гера с Эллой катились с визгом, а Дамка бежала за ними с лаем, обидевшись, что они не взяли ее с собой. Гера также надевал Дамке веревочный поводок, а я стоял у трубы и звал:

– Дамка! Дамка! Ля-ля-ля…

И она изо всех сил тащила лопату, вмороженную в лед, не спуская с меня черных бусинок своих глаз.

Собачка любила с нами кататься: она повизгивала, виляла от радости хвостиком, прыгала ко мне на колени, облизывала лицо и, обхватив лапами мою ногу или руку, сидела, прижав ушки.

Перед Новым годом Мария Михайловна совсем занемогла. После каждой еды ее тошнило и даже рвало. На что Элла однажды сказала:

– Мамочка, не порти продукты.

Мария Михайловна жалостливо взглянула на дочь и погладила ее по голове.

Буран не прекращался все новогодние каникулы. Я не выходил на улицу. Снегом занесло все окна и двери. В избе стало темно. В пристройке было не так сумрачно, потому что сквозь плетень и снег пробивалось немного дневного или лунного света.

Дрова мы рубили с Герой вдвоем: он держал хворостину за вершину, а я тюкал топором. На заготовку дров у нас уходило много времени и сил. К ивовым палкам я добавлял для жару несколько суковатых поленьев, которые остались от прежнего хозяина. Огонь я разводил на шестке, а потом, когда он начинал разгораться, кочергой задвигал в печку и клал туда несколько поленьев. Пока дрова разгорались, я растапливал снег и ставил варить картошку.

Ели мы тут же, у печки, при слабом свете от колеблющегося пламени медленно догорающих суковатых поленьев.

Мария Михайловна лежала на топчане и, постанывая, приговаривала:

– Что же это письма-то долго нет? Уж не случилось ли чего?.. Коля, – со слезами обращалась она ко мне, – ты не бросай ребят. У них на всем свете никого больше нет…

– Вы поправитесь, Мария Михайловна, – твердил я, – вот увидите.

После еды мы выносили все остатки, вместе с кожурой, Дамке и залезали на печку. Тепло в избе держалось недолго. Вьюга, завывая в трубе, быстро выстужала избенку. Мы еще продолжали греться на теплой печи, а Мария Михайловна уже дышала сыростью и холодом земляного пола.

Однажды после скудной еды мы впустили Дамку в избу. Она бегала, обнюхивая на полу все ямки. У печки в куче золы она нашла для себя что-то съедобное, долго хрустела и чихала, а потом подбежала к Марии Михайловне и начала лизать ей руку.

– Коля, убери собаку, – слабым голосом попросила Мария Михайловна.

Я схватил Дамку и, хлопнув дверью, чтобы Мария Михайловна подумала, что я вынес ее, полез с ней на печку. Ребята не стали ябедничать: им тоже хотелось поиграть с собачкой. Каждый из нас гладил ее и тащил к себе. Дамка в ответ на наши ласки лизала нам по очереди щеки, и носы, и глаза, и губы. Она была как пушинка – только кожа и кости, и как будто на ладони совсем рядом громко билось ее маленькое сердце. Наигравшись, мы уложили ее между собой, накрылись тряпьем и уснули.

Пробудился я оттого, что дети тормошили меня и плакали. В трубе сильно гудело. Дамка сидела рядом и выла.

А снизу доносился слабый голос Марии Михайловны:

– Коля, убери собаку.

Я где-то слышал, что собаки воют к покойнику, и испугался. Схватив Дамку, я слез с печки, выскочил в пристройку и на ощупь втолкнул собаку в солому, вроде бы в ее норку.

Земляной пол в избе был ледяным. От холода я задрожал. Прикоснувшись к холодной руке Марии Михайловны, я спросил:

– Вам плохо?





– Ничего… – чуть слышно ответила она и добавила, придержав мою руку: – Ради Бога, не бросай ребят.

– Вы поправитесь, – заплакал я.

– Не плачь, – тяжело дыша, прошептала Мария Михайловна, – затопи печь, а то я замерзла. Выдуло ведь все. Вьюшку-то, наверное, забыл закрыть… Как буря утихнет, вылезайте отсюда, а то с голоду умрете…

Мы давно уже перепутали день с ночью. За водой не выходили – растапливали снег, а печку топили, когда хотели есть или начинали мерзнуть.

Поставив варить картошку, мы сидели возле Марии Михайловны, краснея в багровых отблесках пламени, давали ей пить с ложечки и попеременно своим дыханием грели ей руки.

– Может, кого позвать? – спросил я, боясь, что Мария Михайловна умрет, оставив меня одного с детьми.

– Такая пурга! Куда ты пойдешь? Пусть погода утихнет.

Вьюга еще долго бушевала. Положение становилось безысходным. Мы экономили каждую картошину, съедая ее вместе с кожурой. Голодные, мы залезали на печку и принимались грызть грибы.

– Коля, – услышал я слабый голос Марии Михайловны, – не забудь вьюшку закрыть, а то опять все выстудишь…

Хозяйка мне говорила, что пока над углями вьется синий огонек, трубу закрывать нельзя. Вначале вьюшку надо прикрыть, чтобы тепло не так выдувало, а когда тлеющие угли покроются серым пеплом, тогда уже можно закрыть наглухо.

Слезать несколько раз с печи на ледяной пол, чтобы проверить, прогорели головешки этих суковатых поленьев или нет, мне не всегда хотелось, поэтому я выжидал какое-то время и наугад закрывал трубу, а иногда, заигравшись, и вовсе забывал. Тогда Мария Михайловна очень мерзла. И хотя все это я давно знал, но после ее слов почувствовал жгучий стыд за свою лень.

Буран все не унимался. Растапливая печку, я каждый раз старался положить больше суковатых поленьев, чтобы прогреть избу, и пораньше закрывал трубу, надеясь сохранить тепло.

Так я поступил и на этот раз: поленился слезть и посмотреть, прогорели или нет суковатые поленья, – взял и закрыл вьюшку, чтобы не выдуло все тепло…

Очнулся я на снегу возле пристройки. Рядом со мной хныкала Элла. Гера лежал синий, как покойник. Надо мной было чистое бледно-голубое небо. В голове стучал молот: дук, дук, дук… Голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Иногда я открывал глаза, видел кружащееся тарелкой небо и вновь терял сознание. В снегу была отрыта глубокая траншея к дверям пристройки. Вокруг нас суетились соседки и почтальонша. Мария Михайловна лежала в пристройке на своем топчане. Когда мое сознание прорывалось сквозь угар, я слышал отдельные слова письмоноски и хозяйки, но не осознавал их смысл.

– Совсем бы угорели, если бы ты не заглянула, – хозяйка похвалила почтальоншу. – Опоздай – покойников бы выносили.

– Как тебя Бог надоумил? – удивлялась соседка.

– Я только снег у оконца разгребла – разом почуяла, что неладно что-то. И побежала к вам.

Мы долго еще рядком лежали на снегу. К вечеру нас внесли в избу, уложили на пол, подстелив солому, и стали отпаивать молоком. Потом затопили печь, поставили варить картошку и сели возле Марии Михайловны.

– Не тужи! Не дадим помереть, – заверяла письмоноска. – Раз уж твоя смертынька прошла стороной, то теперь не скоро возвернется.

– Весной огород вспашем, – вселяла надежду хозяйка, – картошку посадим, и будешь жить!

– А нет письма-то? – со слабой надеждой спросила Мария Михайловна.

– Не заботься, – отмахнулась собеседница, – как придет, сама принесу. Не гоняй мальца!

Поздним вечером при свете керосиновой лампы мы ели рассыпчатую картошку с молоком. Я несколько раз подливал в миску холодного молока, чтобы не обжечься горячей картошкой.

Вдруг Гера насупился, а потом накинулся на меня:

– Сам ешь! – плаксивым голосом закричал он. – А Дамке?

Я словно проснулся: картошки в чугуне уже не было. Мне стало стыдно. Я, конечно, ел быстрее и больше их, не вспоминая о собачке.