Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 47

На дверях квартиры другая белая табличка объявляла: «Доктору звонить три раза», то ли Кантору, то ли Спектору.

Мама трижды повернула вертушку звонка. Подождала. Покрутила еще три раза, посмотрела на часики, были как раз указанные внизу часы приема. Хотела уже уходить, но за дверью послышалось какое-то движение. Открыл дверь замурзанный старичок, неумытый, замотанный во что-то теплое, бабье.

«Мне доктора», – сказала мама.

«Да. Проходите», – после долгой паузы сказал старичок и провел матушку в просторную нежилую комнату со старой громоздкой мебелью, где шкафами был выгорожен угол, оборудованный дамским смотровым креслом и белыми шкафчиками с инструментами. Вход в «кабинет» задергивался тяжелой портьерой, скользившей на кольцах по бронзовой трубе, закрепленной между шкафами.

«Прошу минуточку подождать…»

Минут через десять дедок вернулся в ослепительно белом халате, видимо, давно уже лежавшем без употребления. Белизна халата резко подчеркнула не совсем чистые руки и серенькое лицо, напоминавшее изрядно запыленное окошко, в котором не то чтобы размыли, а только размазали грязь посередке.

«На что, мамаша, жалуетесь?» – деликатно поинтересовался доктор, не предлагая пациентке раздеться.

Жаловаться маме было, собственно, не на что.

«Доктор, я хочу с вами поделиться… Я не понимаю, что мне делать с моим сыном и матерью…»

Доктор не задал ни одного вопроса, он смотрел на матушку, и на лице его была то ли скука, то ли печаль. Выслушав рассказ до конца, он встал, полез в один шкафчик, потом в другой, долго рылся и наконец выудил три бумажных пакетика, в каждом по порошку на прием.

«Вот, пожалуйста. Это все, что я могу для вас сделать… Помогут или нет, не знаю…»

Мама тут же стала соображать, как разделить эти три пакетика на двоих.

«У вас только три?» «Если вздумаете делить, умрут оба. Разделите – оба умрут, это я вам гарантирую. А если помогут, только кому-нибудь одному».

«А кому?» – поспешно спросила мама, как только поняла, какую задачу ей придется решать, лучше уж спросить доктора, пусть он скажет.

Доктор молчал.

Мама поняла, что он не скажет.

«Как я должна вас благодарить?» «Если поможет, скажете спасибо».

С тем мама и ушла.

Казалось бы, напутствие доктора должно было поразить маму, повергнуть в состояние мучительнейшее или хотя бы смутить, и потому, что предстояло вынести приговор матери или сыну, и потому, что и эти три порошка лишь подавали надежду, но успеха не обещали.

Сердце игрока, ставящего на кон хотя бы и не последние деньги, томится и трепещет, а здесь на кон ставилась жизнь и величайшее бедствие на свете.

Молодая женщина умудрилась остаться почти нечувствительной к своему горю. Так распорядилась не воля и не разум, так устроила сама природа, стремящаяся обезопасить душу. Страх и ужас могли только сковать жизненные силы, но никак не способствовать счастливому решению выпавшего жребия.





Счастливого жребия здесь не было и быть не могло.

Спокойно, с холодной рассудительностью дочь приговорила свою мать к смерти.

«Мама уже старенькая, ей шестьдесят два, ну еще поживет… а у Сережи, может быть, вся жизнь впереди, пусть он живет…»

Все три порошка были отданы Сергею.

В ночь на тридцать первое мама проснулась оттого, что Сергей запел. Она зажгла спичку и увидела, как он, разметав одеяла, лежал почти нагишом, раскинувшись, и пел. Глаза были широко открыты. От кровати поднимался пар.

Надо отдать должное последовательности властей и официальных органов, озабоченных тем, чтобы не бросить тень на портрет героических руководителей блокады никому не нужной и мало кому интересной статистикой смертей от голода.

Недаром же Андрей Александрович Жданов в своем историческом телефонном разговоре с Иосифом Виссарионовичем Сталиным первого декабря сорок первого года то ли из страха перед великим вождем, которого боялся, естественно, больше, чем немцев, то ли просто по подлости души, но правды о положении в городе так и не сказал, хотя голод уже пошел косить ленинградцев. Именно первого декабря от голода умерла бабушка Кароля Васильевна. Надо думать, Андрей Александрович, молодой и перспективный секретарь ЦК ВКП (б), боялся услышать упрек в недальновидности, упрек в том, что отказался принять в Ленинград эшелоны с продовольствием, которое вывозили из-под наступавших немцев. Андрей Александрович предпочел поговорить о необходимости показательного расстрела комдива Фролова и комиссара Иванова, в чем нашел полное понимание и поддержку будущего генералиссимуса.

Партийная директива, предписывавшая не преувеличивать фактор голода в Ленинграде, выполнялась грубо, даже как бы и оскорбительно. Следуя этому указанию, тетка в ЗАГСе, заполняя бабушкино «свидетельство о смерти», Кононовой Ольги Алексеевны, в графе «причина смерти» отчетливо написала: «старческий маразм».

Это у бабушки, у Ольги Алексеевны! Ясным духом своим прозревшей свою и Борькину смерть…

Маразм как причина смерти?

Тогда почему же не мрут от этого недуга властители, у них же это что-то вроде профзаболевания?

Да, блокада дала очень много интереснейшего материала для медицины. Патанатомия двинулась вперед семимильными шагами; поедание организмом самого себя, продолжение жизни за счет жировых и мышечных резервов было известно давно, а вот за счет печени? за счет сердечной сумки? Это уже был материал для диссертаций!

Все виды дистрофии были представлены у нас в энциклопедической полноте и разнообразии, и даже сам Андрей Александрович, хотя и не выполнил рекомендацию врачей и не похудел во время блокады, может быть предъявлен медицинской науке как классический экспонат для изучения дистрофии совести.

Хорошо, если бы власть предоставила гражданам возможность умирать в осажденном городе из какой-нибудь милости или из расчета, в награду, наконец, за какие-то доблести, а то миллионы людей были обречены лишь по малоумству и нераспорядительности.

По законам военного времени, например, ввиду надвигающейся на город угрозы, все граждане с немецкой подоплекой в имени и фамилии подлежали немедленному выдворению из города Ленина. И будь наши бесстрашные чекисты и их незримые и зримые помощники, сидящие в милиции и в жилконторах, чуть более внимательными, чуть более бдительными, бабушка моя, Кароля Васильевна, папина матушка, никак не должна была погибнуть от голода в этом мешке, ей полагалось быть высланной, и, может быть, даже в первую очередь. И мы могли бы за связь с бабушкой тоже выбраться в безопасное место немножко пораньше.

Все звали бабушку Каролей Васильевной, но никакой Каролей, никакой Васильевной она не была. Ее батюшку звали Вильгельмом Францевичем, матушку звали Агнессой Карловной, и была она Каролиной Иозефой Марией Шмиц, по рождению прусской подданной и безусловной немкой по крови. Ее свояченицу, сестру мужа тети Берты, Марию Адольфовну, чистокровную полячку, не имеющую к немцам никакого отношения, выслали в двадцать четыре часа за одно только отчество. А тут! Бабушка и в паспорте значилась «немка». Куда смотрела милиция? Почему молчала вся коммунальная квартира, где про нас было все известно? А бабушка веры своей не скрывала и ходила в католический собор св. Михаила на углу Среднего и Пятой линии.

Как честно сказано в многотомной эпопее про блокаду, «были ошибки, были…».

По законам военного времени и осадного положения о многих вещах вслух говорить было нельзя, могли расстрелять, и расстреливали. История отечества помнит немало времен, когда мнения граждан утрачивали свою неприкосновенность, а вот думать не то чтобы разрешалось, но запретить невозможно исключительно из-за сложности контроля.

Мама после войны не без страха признавалась, что во время блокады думала, и не раз, о том, что будет, если войдут немцы.

Один раз ей даже показалось, что по радио, которое нельзя было выключить из опасения не услышать сигнал «Тревога!», она услышала немецкую речь. Скорее всего, это была галлюцинация, голодный бред. А вот мысли, скажут или не скажут соседи по квартире о том, что муж у нее коммунист, были вполне резонными. Мысленно она перебирала всех соседей нашей многолюдной, хотя уже и несколько обмелевшей квартиры, вспоминала ссоры, неудовольствия, взаимные обиды, без которых коммунальная жизнь, да еще и с маленькими детьми, не обходится. А народ в городе очерствел, обозлился, взрывались люди из-за пустяков. И все-таки, по маминым расчетам, не должны были выдать; однако представить себе немцев на улицах, у себя в доме, рядом с матерью, с детьми…