Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 47

Обстрелы города начались буквально с 4 сентября, еще до того, как кольцо блокады замкнулось, и застали местную оборону, можно прямо теперь сказать, врасплох. Первое оповещение по радио об артобстреле было дано лишь 29 октября сорок первого года. Понадобилось без малого два месяца для того, чтобы сочинить, утвердить и начать передавать по радио три типа сообщений. Первое, с началом артобстрела: «Внимание! Внимание! Говорит штаб МП ВО Ленинграда. Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение по улицам прекратить, населению немедленно укрыться». Второе, если обстрел затягивался, а иногда он длился по часу и больше, тогда через каждые 10 – 15 минут следовало уведомление: «Внимание! Внимание! Артиллерийский обстрел продолжается», что, собственно, слышно было отчетливо и без радио. И только после того, как немцы уставали «готовить фарш», так артиллеристы в шутку называли «работу по городу», по радио фанфары играли отбой и передавалось долгожданное сообщение: «Внимание! Внимание! Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение населения и транспорта восстанавливается». Именно не возобновляется, а восстанавливается! Но для кого-то его восстановить было уже невозможно, так как заканчивалось навсегда, и так до 22 января 1944 года, когда без пятнадцати пять утра в районе Благодатного переулка, теперь Благодатный проспект, в Московском районе разорвались последние пять снарядов, убив двоих и троих ранив.

Случалось, что и после сигнала «Отбой», а немцы отлично знали обо всех городских оповещениях, как бы для иронии, выпускали еще снаряд-другой.

Вот в эти самые времена, когда обстрелы были ежедневными, да и не по одному разу, а объявлений еще не было, мама приспособилась с началом обстрела бегать по магазинам в поисках мест, где можно было найти продукты и отоварить карточки. И хотя Восьмая линия была объявлена наиболее опасной, бегала мама именно по Восьмой, и по привычке, и потому, что на Девятую откочевывал весь народ и там двигаться быстро было просто невозможно.

Благодаря верности этой своей привычке мама осталась жива.

Услышав первые разрывы снарядов, она быстро собралась и помчалась на Средний, где были две булочные, гастроном, «Молокосоюз» и два продовольственных. Снаряд ударил «буквально перед носом», взрыв был настолько оглушительным, что она его даже не слышала. Казалось, что какая-то невидимая исполинская рука ухватила нутро дома и вырвала его наружу вместе со стенами, перекрытиями, с хламом и домашней рухлядью. Многотонная волна из обломков здания и житейского скарба обрушилась на заполненный пешеходами тротуар Девятой линии. Расколотый взрывом дом еще продолжал осыпаться, его вспоротое нутро еще было окутано пылью и дымом, а улица уже стонала, кричала, выла, орал истошно ребенок.

От ужаса при мысли о том, что по правилам она должна была именно сейчас погибнуть, мама, почти оглохшая, не слыша криков о помощи, бросилась назад домой.

«Анечка, ты не бери все карточки, когда уходишь», – сказала бабушка, выслушав мамин рассказ о пережитом кошмаре.

После короткой оттепели в двадцатых числах декабря, когда снежные завалы по-весеннему отяжелели, осели и натоптанные дорожки покрылись коркой льда и стали совсем непроходимыми, с января ударили морозы. Первого января было двадцать пять, второго – двадцать шесть, и так весь месяц. И в эту гремучую стужу город заполыхал, город горел от самодельных буржуек, коптилок, от немыслимых очагов, которыми пытались хоть как-то согреться горожане. Еще долго после войны на стенах домов можно было прочитать трафаретом нанесенные надписи, место которым, казалось бы, в доме для сумасшедших: «Хождение с горящими факелами и тряпьем по лестницам, чердакам и подвалам запрещено».

Тринадцатого ночью загорелся Гостиный двор, и вовсе не от бомбежки или артобстрела, загорелся от случайного огня, горел весь день, полыхал ночью, тушить было нечем. Весть об этом пожаре быстро оползла весь город, потому что к сообщениям о таких пожарах ленинградец относился так же, как к известию о том, что выгорела часть его дома. Еще в начале осени, когда сгорели «американские горы» в зоопарке, горожане передавали эту весть друг другу с каким-то особо горьким привкусом, как и слух о том, что в бомбежку погибла слониха.

«Если уж единственного в городе слона не уберегли…»

«Если уж Гостиный двор не тушили…»

Казалось, что мороз, терзавший людей весь январь, уже превзошел все мыслимые пределы, но с двадцать первого холод перевалил за тридцать и четыре дня держался на тридцати четырех, что уже вовсе невыносимо для сырого, промозглого города. Для большего впечатления зарядил и резкий, пронизывающий ветер, по большей части северо-восточный, разнося огонь пожаров, которые тушить было нечем.

Коченея от холода, смотреть, как выгорают дома, горят балки, мебель, книги, так же мучительно, как смотреть истощенному, непрестанно думающему о еде человеку на то, как на его глазах пропадает, гибнет безвозвратно пища, способная его спасти, спасти близких…





И солнце в такой мороз висело в небе, попросту дразня. Оно куталось, будто ему тоже холодно, в какое-то белое пушистое облачко. Погода стояла ясная, солнце высвечивало немцам распластанный город, упрощая корректировку огня, повышая точность попаданий. Работа на батареях, несмотря на мороз, шла весело, пленный фельдфебель, командир орудия второго дивизиона девятьсот десятого артполка, рассказывал, как солдаты и офицеры батареи перед выстрелом подбадривали друг друга остроумными выкриками: «Проголодались? Кушайте на здоровье!», «Сделаем из них фарш!», «Привет большевикам!» и разными веселыми шуточками в адрес русских фрау.

Бабушка и Сергей заболели разом двадцать четвертого, это была не простуда, и тягостные подробности можно опустить.

Болезнь бабушки лишила маму той небольшой, но крайне необходимой при трех детях помощи и поддержки, которую она получала, пока Ольга Алексеевна держалась на ногах.

Дома удавалось поддерживать плюсовую температуру, но уже перепеленать Борьку, делая над кроватью палатку из трех одеял, стало неразрешимо сложно.

Двадцать девятого завьюжило, пошел снег и потеплело.

Матушка ухитрилась отыскать и даже привести домой какую-то полуживую докторицу из детской консультации, куда она регулярно наведывалась за соевым молоком для Бориса. Врачи по вызовам приходили, но иногда через пять дней, иногда через шесть, могла прийти и медсестра, врачей не хватало. Докторица сказала, что попытается узнать о возможности взять Сергея в стационар.

«Транспорта у нас нет, так что придется как-то самим…»

«Хорошо, хорошо, у нас саночки есть», – и тут же припомнила объявление, написанное на тетрадном листе крупным детским почерком и прикрепленное у входа в гастроном на углу Девятой и Среднего: «Перевожу на саночках ихних покойников и другие бытовые перевозки». Ясно было, что первую часть объявления предприимчивый юный извозчик сочинил сам, а вторую скорее всего сдул откуда-нибудь из старой «Вечерки», прежде чем сунуть ее в печку или обмотать для тепла ноги. Это было открытие: ноги, обмотанные газетой, и в ботах, и в ботинках мерзли меньше.

Прошел день-второй, больным не становилось лучше, но больше никто не приходил.

Надо думать, мама была уже в сумеречном состоянии разума, если вдруг изменила своей привычке и пошла по Девятой линии. Ей даже показалось, что она заблудилась. Новизна ощущения подстегнула любопытство, поэтому, быть может, и обратила внимание на белую эмалированную вывеску у входа в парадную: «Врач-гинеколог… – то ли Спектор, то ли Кантор – 3-й этаж… часы приема…»

В черном котиковом пальто, за которое через два месяца в вологодской деревне дадут два ведра картошки, в черной фетровой шляпке, плотно облегающей голову, в белой шали и белых фетровых ботах мама была бы изящна и даже красива, если бы не землистый цвет впалых щек и синеватый тон губ, слегка по привычке подкрашенных.

Судя по тогдашнему расположению ее мыслей, мама вошла в эту парадную лишь потому, что надо было что-то делать, куда-то идти, что-то предпринимать, хотя бы посоветоваться, вот она и поплелась на третий этаж по широкой с выбитыми стеклами лестнице, покрытой наледью и смерзшимися нечистотами.