Страница 3 из 7
— Конный завод! — закричал он. — При чем тут пионерская организация?
Лошади уходили туда, за дощатую стену. Невесомо скакали по бледной земле. Просвечивали сквозь монастырские стены и стены новых силикатных домов. Вздымались над лесом. Перешагивали через пионеров, помогающих совхозникам на уборке. Огненногривые, стояли в костре, и пионер, трубящий побудку, сливался с лошадиной ногой.
— Она ведь жеребая, — уныло сказал начальник, ткнув пальцем в красную кобылицу. — Я спрашиваю, почему?
— Наверное, срок ей пришел, — ответил Сережка, не подняв головы.
— Я о другом. Я тебе тему давал? Давал. Почему везде лошади?
Сережка не ответил. Он счел этот вопрос лишенным смысла. Более того — любую тему без лошадей Сережка чувствовал как пустую и недостойную красок.
— А пионеры! Почему пионеры квадратные?
— Они же в трусах, — ответил Сережка.
— А пионерки! Почему треугольные?
— Они же в юбках, — ответил Сережка.
Начальник лагеря ударил кулаком по испачканному краской столу.
— Я прошел путь от рядового пионера до начальника лагеря! И не позволю всякому сопливому гению!.. — Кадык его подскочил кверху, словно некий аварийный клапан. Излишек давления вышел из его вскипевшей груди затяжным кашлем, от которого шея надулась и посинело лицо. Печальные глаза паровозного машиниста заслезились, словно ветер подул. Сквозь кашель начальник кричал на Сережку, и в его возмущении звучала тоска по тому юному гражданину, что когда-то давно тронулся в сторону дороги, пропахшей огнем и железом, где семафорами поднимались простые надежды и конец пути был торжественно ясен.
— Побожусь, — сказал начальник, отдышавшись наконец, — я за свою жизнь не встречал еще такого наглеца, как ты. Они же твои товарищи — пионеры, а ты их рисуешь квадратными и треугольными. За что ты их так? Ты мне эти абстракции выбрось из головы! А это что? Жеребец…
— А кто же, — сказал Сережка.
— Понимаю, голландская школа реализма… — Начальник покачал головой, костистой и словно остуженной. — Ты мерзавец. Ты понимаешь, какой ты паскудник?
Сережка собрал самодельные кисти.
— От ответственности уходишь, халтурщик. Иди, иди… — Начальник подтолкнул Сережку к двери. — Использовал мое доверие в своих целях. Тебя нужно гнать поганой метлой. — Но когда Сережка открыл дверь, начальник позвал его: — Воротись-ка, мерзавец.
Сережка остановился в дверях, ему было чего-то жаль и не хотелось уходить от этого человека, который смотрит слезящимися от ветра глазами вдаль и гудит, гудит, словно зовет на помощь.
— Доволен? — спросил начальник.
— Не очень… В том бы углу старика надо нарисовать зеленого, а тут девок розовых. Будто они убегают и хохочут.
Поди вон, — прошептал начальник тоскующим голосом, горьким, словно все путевые огни на его дороге погасли.
Игр у Злодея не было — только заботы.
Однажды он наблюдал, как два городских тонкобрюхих пса, ошарашенные невесть откуда взявшимися инстинктами, припадая на грудь, подбирались к лошади. Они подбирались к ней сзади, с двух сторон. Лошадь спокойно пощипывала траву, но Злодей видел, как ее темный большой глаз влажно поворачивается, следит за ними. Дрожа от возбуждения, псы бросились к лошадиным ляжкам. Они завизжали уже в полете. И визжали и крутились, когда упали. Вероятно, они порицали бестолковую скотину, поясняя на высоких нотах, что с их стороны это была игра. Лошадь отработала долгую тяжелую упряжку, ее уши были заложены усталой дремотой.
Злодеи подошел к лошадиной морде, повилял хвостом и в знак одобрения и солидарности попробовал поесть ее жесткой пищи — он еще малым был. Уцепил клок травы, дернул вправо, дернул влево. Разрезал десну. Озверел. Он дрался с травой, пока не выдернул пучок с корнем и не выскреб когтями ямку. Лошадь дышала над ним, и когда он, подрагивая и морщась, улегся, она шевельнула ему между ушей губами. Щенок зажмурился от приятности. Но пришел человек и увел лошадь.
Человечество Злодей сознавал чем-то вроде кладовщиков, приставленных возле еды, зажиревших на сытном месте и оттого плохо исполняющих свою основную задачу — кормить собаку. Подойдя к избе, он ждал, когда появится человек, вперялся в него глазами и лаял: «Вор! Украл! Отдавай жратву!» Иногда он и в избы заходил и разгуливал под столами. Сталкивал горшки, если мог дотянуться. Когда его заставали хозяева, бросался на них с обличительными угрозами, бывал бит и мечтал, побитый чем попадя, о счастливом дне страшного суда, когда собаки восстановят на земле справедливость, отнимут у человека узурпированные им права на общую пищу.
— Злодей! — возмущались люди.
Повзрослев и уйдя от дворов, Злодей обнаружил другое племя людей. Они не требовали почтения — наверно, сбежали из тех складских помещений, где сохраняется утаенная от собак еда. Обитало это племя или сообщество у костров. Шумные, похожие друг на друга и голосом и повадками, они всегда пели. Они возникали как бабочки, жили день-ночь, потом исчезали куда-то, может быть уходили далеко по дорогам, может быть умирали. Пищу они не жалели. Вываливали ее из котлов на траву. Бросали печенье, консервные банки, в которых дрожал мясной сок и крупчатые сгустки жира, швырялись конфетами, даже буханками хлеба.
Следуя за этими людьми, Злодей выбрал место на берегу, где они останавливались чаще всего, и тут поселился.
Злодей жрал макароны.
Почувствовав неподалеку чье-то живое тепло, он поднял голову.
На откосе стояла девушка. Растопырив и напружив лапы, Злодей прижался к земле. Он обнажил клыки, и низко летящая хриплая нота пробилась из его нутра. Девушка не шелохнулась. Она смотрела на реку, словно не видела Злодея, словно он был мал, глуп и совсем безопасен. Злодей подскочил к ней, нацелился цапнуть ее за лодыжку, но она по- прежнему не замечала его. Словно подталкиваемый сзади острым шестом, Злодей придвинулся к девушкиной ноге вплотную, коснулся кожи холодным носом и вместо того, чтобы вгрызться, лизнул. От девушки пахло чем-то далеким и нежным.
— Ишь ты, — сказала девушка. — Ишь ты какой…
Неуклюжий с виду, с высокими мощными лапами и разорванными в драках ушами, в клочьях облинявшей шерсти, Злодей был так страшен, что уже не пугал. Девушка засмеялась чистым веселым смехом, похожим на искры росы.
Злодей посмотрел в безразличное синее небо, зевнул и лениво пошел под куст доедать макароны.
Девушка шагала легко, по самой кромке берегового откоса. Ее короткое платье, светлые волосы и слегка загорелое тело в движении создавали иллюзию солнечных пятен и полупрозрачных теней, возникших от солнца и ветра. Снова, как в тех тяжелых снах, навалилась на Злодея чернота реки. Он завыл тоскливо, слегка приклацывая зубами. Потом с одышкой, лежа на брюхе, доел макароны — подобрал все до последней крошки. Зная по опыту, что если сейчас побежит, его вывернет наизнанку от непомерной его жадности, он заполз глубже под куст и там, тяжело дыша, растянулся на боку. Возле самого его носа оказался кусок сладкой булки. Злодей вытянул шею, взял булку в зубы и уснул. Он вздрагивал, рычал и повизгивал, не выпуская сладкого куска. Во сне он все же хотел укусить ногу девушки…
Вдруг, чего-то боясь и жалея, Злодей вскочил, проглотил булку и затрусил по береговому откосу, по следам, которые пахли детством, а может быть, чем-то, что лучше детства.
Сережка сидел у реки. Берег шел круто вверх, глинистый и пустой, только осот торчал кое-где клочьями, да внизу у воды росла осока. Осот и осока, наверное, пара — она у воды осталась, а он, осот, лезет всюду, на самую голую местность, и даже осенью, когда все поляжет, он торчит, взъерошенный и неистребимый. На самом верху под монастырской стеной наросла незатейливая древесная мелочь — ольха, рябина, крушина.
Сережка смотрел на течение реки. Кони шли рядами По противоположному берегу, отражаясь в воде. По ржаному полю над глинистой кручей. Жеребята соединяли эти ряды, смешивали. Куда они шли? Наверное, к морю. К тому морю густого синего цвета с берегами из красной охры.