Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7

— Ясно. Красок нужно побольше. — Имея характер застенчивый, Сережка поглядел в потолок, поискал глазами по углам и добавил со вздохом: — И еще… Чтобы никто пока не совался.

— Значит, вперед! — согласился начальник. — Как говорится — поехали!

— Можно, чтобы и вы покамест не приходили? — попросил Сережка, глядя в свеженастланный пол.

— Ясно. — Начальник лагеря потрепал Сережку по голове, принес ему ящик с гуашью, акварелями и другими порошковыми и уже разведенными красками. Карандаши дал и кисти. — Ясно, — повторил он. — Не робей, делай! — И ушел, поощрительно подмигивая.

В льняной древней местности, где суждено было родиться Злодею, собаки плодились обильно, как бы возмещая своей многоликостью почти исчезнувшее лесное зверье.

Волею судьбы Злодей оказался таких густо и таких привольно намешанных кровей, что проследить родословную в его удивительном облике отчаялся бы даже бесстрастно-упорный генетик.

Злодеи был безобразен. Если можно представить лешего с тяжелой медвежьей мордой, на высоких резвых ногах, беззастенчиво ухмыляющегося, так оно и будет — козлиная клочкастая шерсть Злодея отливала зеленым.

Известно, что даже в терпеливом собачьем племени, лишенном воображения, потому долговечном и многочисленном, благодаря мудрому промыслу природы являются иногда особи аморальные, как пророки. Злодей не понимал собачьих законов; наделенный к тому же разбойничьим нравом, он уже в годовалом возрасте контролировал обширный участок реки. Бесстрашный, верткий и независимый, он возникал из кустов, как оборотень. В собачьи драки летел беззвучно, не дрался — кромсал. Но после быстрой победы тоскливо выл. На людей, пытавшихся подойти к нему, он рычал, как бы предупреждая — я к вам не лезу, не лезьте и вы ко мне.

Иногда во снах обдавало его холодной черной водой. Он сучил лапами, судорожно тянул шею, пытаясь ухватить лоскуток неба. Вода забивала ему ноздри, сжимала глотку, ломала его и засасывала в пучину. Видение кончалось всегда одинаково — Злодей вскакивал, дрожа, обнюхивал себя, потом укладывал морду меж вытянутых передних лап и, не мигая, затаив свой страх, вслушивался в голос реки, которая, как казалось ему, объединяла и небо, и землю, и ту черноту, что за ними.

В тот уже далекий злополучный час он все-таки выбрался на песчаный берег и уткнулся в жесткую прошлогоднюю осоку, сотрясаясь всем телом, выталкивающим из себя воду.

Случилось это Первого мая. Щенка уронили с нарядного белого теплохода, на котором играла музыка. Уронили из пахнущих духами объятий. Нашла его сука Сильва. Долго дышала над ним и кашляла, потом принялась подталкивать носом, пока щенок не поднялся на дрожащие ноги, и, подталкивая, повела вверх по откосу; нести его в зубах она не могла — щенок был грузный, трехмесячный. Щенок уставал, ложился на брюхо, по-лягушачьи распластав лапы и слезно скуля; она стояла над ним, понимала его усталость и страх, затем снова подталкивала.

Жила Сильва в Туровском монастыре за сараем в поваленной на бок бочке. Щенок отогрелся на соломе, вжимаясь всем телом в мягкое Сильвино брюхо. Когда он обсох, Сильва вылизала его и повела на задворки туровской городской столовой номер один добывать еду.

Сильва была слабой застенчивой собакой с волнистой рыжеватой шерстью, словно расчесанной на прямой пробор от кончика носа до кисточки на хвосте. Псы, сбегавшиеся к помоям, похожие благодаря буйному смешению кровей на опереточных уголовников, рыкали на нее, не заботясь о своей репутации кавалеров. Сильва стояла в сторонке, переступая с лапы на лапу.

Щенок, подняв брови домиком, поглядывал то на них, то на Сильву. Потом вдруг ринулся к своре. Протиснулся, извиваясь и крутя хвостом, между разномастных напряженных ног, ухватил большой мосол из-под носа двух самых крупных и самых лохматых псов, столкнувшихся в постоянном соперничестве, и вылез обратно. Лохматые псы, заметив пропажу, сцепились друг с другом. Остальные, не обращая внимания ни на что, чавкали и лакали. Щенок улегся на мосол грудью, порычал немного, воображая, как с хрустом и ликованием раздробит мосол в порошок.

К нему подошла Сильва почтительно и печально. Он и на нее рыкнул, но оставил ей кость и снова полез к помоям.

В этот день щенок получил трепку от поджарого полупинчера, но не пищал, не просил пощады, наоборот, оскалил зубы полупинчеру вслед. Потом ушел на реку, долго лежал один и плакал от злости и от обиды, накапливая в себе месть. Вечером он пришел к Сильве. Возле бочки стояла миска щей с накрошенным в них хлебом. Сильва лежала, отворотясь от еды, и в глазах ее слезился материнский укор. Насупившись и ворча, щенок подошел к ней, толкнул ее носом, как бы пообещав не тужи, я еще выпотрошу кое-кого со временем, и принялся жрать чистые и духовитые Сильвины щи. Сильва дышала со свистом и хрипами. Печально помахивая хвостом, смотрела, как щенок пожирает ее пищу, как скачет по огороду пустая миска, словно этот разлапистый рахитичный бандит придумал вылизать ее до дырок.

Сильвина хозяйка, старая и согнувшаяся, опираясь на костылик, несла на спине ношу ольховых сучьев для топлива. Она перебросила ношу через изгородь, пролезла между жердями и, только выпрямившись и растерев поясницу, заголосила:

— Ах ты, Сильва ты окаянная! Ишь, смотрит, зажравши. Я твоих щенков не успеваю топить, а ты пащенков завела! — Выкрикивая эти безжалостные слова, хозяйка половчее ухватила костылик и, кряхтя и хромая, бойко бросилась на щенка. — Не хватало мне еще тебя, лешего! — Она опоясала щенка костыликом. — А ну, пошел прочь! — Хозяйка скакала за щенком через гряды и, глядя, как неспешно он убегает, оглядываясь и показывая ей клыки, ворчала: — Ну злодей, ну зверь! Не то, что моя Сильва-дура. — И не сердито, а скорее жалеючи, ткнула прижавшуюся к земле суку костыликом. — Ишь глаза проливает, небось опять щенки будут.

Сережка сидел в солнечном медленно кипящем пятне посреди отгороженного помещения. Неровные белые стены смыкались над его головой. Арки уходили куда-то, пренебрегая дощатой перегородкой, — перегородка для них была как временная кисея или вековая, но тоже непрочная паутина.

Он сидел долго, вглядываясь в трещины, в бугры штукатурки и неожиданные карнизы выступающей плинфы — древнего новгородского кирпича. И странно — дощатая запруда, дивно пахнувшая сосной, вдруг придала движению стен и каменных сводов иллюзию бесконечности. Тени текли перед Сережкиными глазами, отдаляя видимые горизонты и предметы, отбрасывающие тень, словно он поднимался к некой вершине, откуда дано ему все узреть. Тени переливались по неровным лепным стенам, то сгущаясь, то ослабляя тон, то голубые, то сиреневые, то розовые, то в неожиданно светлую желтизну. Сережка смотрел и смотрел на них, пока не увидел гривы и мускулы. Он вздохнул, обмакнул кисть в жидко разведенную красную гуашь и принялся обрисовывать контуры лошадей. Иногда он ошибался, стена ломала казалось бы пластичные линии, не соглашалась с ними — их приходилось соскребать, забеливать и искать новые.

Уходя, Сережка замыкал пионерскую комнату на висячий замок и уносил ключ. К начальнику на довольствие не появлялся, а встречаясь с ним, опускал голову. На бодрый вопрос: «Как дела?» отвечал:

— Кисти слабые, по известке быстро истираются. Я от конского хвоста нарезал. Вот. — И показал самодельные флейцы.

Лошади шли по одной, парами, объединялись в табуны, образуя цветные подвижные плоскости. Тонконогие жеребята пили воду в озерах. Жеребцы, встав на дыбы, сплетали гривы с гривами твердо стоящих кобыл. И золотистый навоз дымился, как некогда дымились золоченые купола сквозь туман на заре.

Роспись Сережка закончил через неделю и, так же не поднимая головы, позвал начальника посмотреть.

Если бы начальник, как и Сережка, долго сидел посередине солнечного пятна, вглядываясь в движение стен и теней, уходящих в некую бесконечность, разговор между ними вышел бы по-иному; если бы он смотрел роспись в своем настоящем звании! Но он пришел как начальник, поэтому был скор и громок.