Страница 12 из 18
—Не дам прижигать! — выкрикнул он.
Мать попыталась уговорить сына: ей было и жаль причинять ему страдания, и в тоже время она не могла обидеть знахарку, в лечебную силу которой слепо верила.
—Не срамись, Батыр, — сказал она. — Ты уже настоящий мужчина! Долг больного — выполнять советы знахарей. Я прошу тебя!
Ни один мускул не дрогнул на лице старой Боссан: она давно привыкла к подобным сценам. Опыт ей подсказывал, что всё будет так, как считает нужным она. После криков, слёз и упрёков дело пойдёт своим чередом, свершится то, что должно было свершиться с самого начала.
—Нет лучше лекарства, чем огонь, — равнодушно произнесла знахарка, разглядывая свои сухие, сморщенные руки. — Недаром говорится: в огне зло не держится...
— Не дамся! — кричал Батыр. — Не трогайте меня!
Дурсун чуть не плакала от жалости к сыну; сердце её, казалось, было готово разорваться от его крика и слёз. Она протягивала к Батыру руки и дрожащим голосом умоляла:
—Пойми же, Батыр, тебе не хотят зла! Под словом «прижечь» Боссан-эдже понимает — отпугнуть твою болезнь. Тебе сразу станет легче. Разве я соглашусь, чтобы хоть одна колючка без нужды вонзилась в твоё тело?
Но Батыр упрямо твердил:
—Не дамся! Не трогайте меня!
Тогда старая знахарка с усмешкой спросила:
—Скажи, Дурсун, как зовут твоего сына?
—Вы же знаете: Батыр!1
— Хорошее имя, но он его не оправдывает. Какой же он «храбрый», если у него заячье сердце?
Однако и эти слова не возымели действия на Батыра.
—Храбрый я или трус, но я не стал бы прижигать тело живому человеку, как ты! — выкрикнул он.
Дурсун поспешно закрыла ладонью сыну рот. Больше всего она боялась, что знахарка разгневается и уйдёт. Уйдёт — и тогда Батыр останется без помощи, будет болеть по-прежнему.
— Я готова отдать за тебя жизнь, а ты такой непослушный! — укоряла она сына. — С таким трудом я уговорила Боссан-эдже полечить тебя, а ты вместо того, чтобы слушаться, говоришь грубости и злишь её. Плохо же воспитывают вас учите-
ля в школе, если ты стал такой капризный и упрямый! Разве отец и мать тебе плохого желают? Ты мог бы в свои годы быть уже сознательнее...
Отец Батыра, Аннамурад, молча сидел на кошме и курил трубку. Он не вмешивался. Но, видно, отцу стало жаль сына, а скорее всего, ему наскучила эта бесцельная перебранка, и он подал голос:
—Хватит вам приставать к мальчику!
Дурсун тут же напустилась на мужа:
—Тебе что! Ты сидишь себе да покуриваешь и горя не знаешь! Если бы ты был путёвым человеком да хорошим мужем, мне не пришлось бы переносить столько мучений из-за болезни мальчика.
Аннамурад покосился на расходившуюся Дурсун, но ничего не сказал. Он опустил на грудь голову и молча стал что-то выковыривать из кошмы. Батыр заступился за отца.
—Ты никому не даёшь слова сказать! — всхлипывая, вымолвил он. — Чем только ты меня не поила... Ты слушаешь советы каждого случайного прохожего и скоро доведёшь меня до могилы. Нас в школе учат не верить никаким знахарям — все они обманщики, и я не дам, не дам прижигать!
Сильная боль, резанувшая поясницу, заставила Батыра замолчать. Он скорчился на постели. Лицо его побледнело, на лбу выступил пот.
Дурсун бросилась к сыну, но дорогу ей преградила знахарка.
—Говорят: куда приглашают — не избегай, где не уважили — не показывайся, — прошипела она. — Звали — пришла, не уважили — ухожу!
Глаза Дурсун застлал туман, по щекам поползли слёзы. Она хотела что-то сказать старухе, но ей помешал горький комок, вставший поперёк горла. Женщина пошатнулась и стала медленно оседать на пол. Знахарка поддержала её под руки.
Отец Батыра поднял голову, посмотрел на жену и знахарку долгим взглядом и снова ничего не сказал.
II
Кибитка, в которой ютилась семья Аннамурада, была старой и ветхой. Она переходила из рода в род и всё больше разрушалась.
Деревянные колки покривились, стали совсем чёрными от копоти. Перекладины основания кибитки давно сломались во многих местах, и сквозь них можно было свободно пролезть. В довершение всего, войлочный полог, несмотря на бесчисленные заплаты, имел столько дыр и щелей, что, когда шёл дождь, не было разницы, находишься ли ты в кибитке или на улице.
Кроме подушек и одеял, сложенных у стены горкой, в ней, пожалуй, всё было такого же «возраста», как и она сама.
Ни одна вещь из домашней утвари не могла привлечь, тем более задержать на себе взгляд старой Боссан. Всей этой ветоши она хорошо знала цену. Если бы не два мешка муки, прикрытые рваным, с торчащей ватой одеялом, её нога и минуты бы не задержалась в этой бедняцкой кибитке. Но мешки с мукой — о, они были очень по душе знахарке! Она сделает упрямому мальчишке прижигание, и один из мешков перейдёт в её собственность. Ей нет никакого дела, каким трудом достались семье Аннамурада эти два мешка муки.
Долгие годы бедность не хотела покидать кибитку Аннамурада. Он не знал ни сна, ни отдыха, день и ночь проводил на своём клочке земли, но не мог обновить даже дверь кибитки, которая едва дышала. Скуден и мал был получаемый урожай — его не хватало даже на то, чтобы прокормиться семье.
Не могла припомнить и мать Батыра, когда она сидела без дела. Кроме домашнего хозяйства и заботы о ребятишках, ей приходилось по ночам, при свете коптилки, ткать на продажу ковры. Время шло, а семья так ничего и не скопила на чёрный день...
Но пришла и в Туркмению советская власть. Переменилась жизнь в старой кибитке, легче вздохнул рано постаревший Аннамурад. Первой радостью семьи стали два туго набитых мешка муки. Теперь не надо было идти к соседям занимать на лепёшки, не надо было кланяться в ноги богачам — одалживать зерно до нового урожая.
Нужда и непосильный труд давно сделали отца Батыра человеком угрюмым, молчаливым и замкнутым.
Дурсун же, в отличие от своего мужа, имела общительный и живой характер. Она не могла не похвастаться своей радостью, не могла наговориться об этих простых мешках с мукой. Слух о муке быстро дошёл и до ушей старой знахарки.
И вот теперь, когда она приводила в чувство мать Батыра, брызгая на неё изо рта водой, старая Боссан не спускала глаз с выпиравших из-под одеяла пузатых мешков. «Раньше я приходила в эту кибитку и меня угощали одним кислым молоком и чёрствой лепёшкой, — думала она, — а когда уходила, то совали в руку два вершка бязи с завязанной в неё монеткой — вот и весь барыш! Но теперь я так не уйду. Если настою на своём, то и оба мешка могут стать моими. Дурсун любит сына больше жизни — она согласится на всё».
...В кибитке запылал очаг, и знахарка положила на него серп. Серп был старый, его покрывал толстый слой ржавчины. Он долгое время пролежал под рухлядью, в сыром месте. Ржавчину обили о камень, перед тем как положить серп на огонь.
Серп раскалялся на глазах. Вскоре он стал сверкать, словно молодой месяц. Было что-то общее в его сверкании и сверкании глаз старой знахарки, когда она смотрела на серп. И это понятно:
раскалённый серп приносил в её кибитку хлеб, масло, баранину. Оттого-то она так заворожённо и смотрела на него, пока он нагревался. Знахарка ухмылялась, потирала руки.
Отец Батыра исподлобья, хмуро смотрел на языки пламени, лижущие кривую сталь, и брови его сходились на переносье. Глубокая складка прорезала лоб, на котором отчётливо темнел шрам. Это был след давнего прижигания. «Странно... — размышлял Аннамурад. — У меня тогда болела голова — и мне прижгли лоб, сын страдает животом — а лекарство осталось тем же, что и тогда, когда я был мальчишкой...»
Аннамурад не был склонен к долгому раздумью. Серп в огне перепутал все его скудные мысли; ему показалось, что старая боль вспыхнула в нём с прежней силой, лоб его загорелся, как будто его только что прижгли снова. Аннамурад с такой ненавистью смотрел на раскалённый серп, что, казалось, вот-вот раскричится, схватит обжигающий металл голыми руками и вышвырнет его вон из кибитки. Но отец Батыра ничего этого не сделал. Чтобы не видеть страданий сына, он поднялся с кошмы и, заложив руки за спину, ушёл на улицу. «Спина невидящего сильна», — говорит пословица.