Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 112

— Далеко ль еще до полустанка? Со зрением неважно. Заплутал я в темноте…

— Там, пониже, за поворотом… — говорит шофер и открывает дверцу — садись, мол, подброшу, но Иван отказывается: а вдруг мы повезем его в дом престарелых?

Я не подаю голоса. Боюсь смутить его.

Машина трогается. Тщедушная фигурка ночного путника исчезает позади, как минуту назад исчезло беззащитное молоденькое деревце.

Оборачиваюсь, смотрю через заднее стекло. Фары идущей за нами машины снова выхватывают старика из черноты, передают другим снопикам света, которые тянутся цепочкой позади, и над этими странствующими огнями предвесенней ночи, как пух одуванчика, плывет таинственная, как сама тьма, душа человеческая, которая торопится к железной дороге, что прячется вдали за ветлами, и к фонарю путевого обходчика.

Я смотрю на эту маленькую фигурку и почему–то думаю о художнике. Быть может, мне напоминает о нем напряженная походка отдаляющегося человека?.. Да, это он! Только стал чуть ниже ростом — будто пригнулся, чтобы лучше различить голоса пробуждающейся земли.

Когда этот путник достигнет Цели? Ночью? На заре?

Он подойдет к берегу. Встанет, послушает Дунай, увидит, что в его лодке спит все та же желтая курица, коснется рукой ограды родного барбаловского дома, вдохнет запах отсыревшего дерева и прелой прошлогодней повилики, снимет очки, вытрет слезы и тихонько постучится в окно к соседу…

Мальчик, когда–то рисовавший львов с красными глазами, вырос, стал взрослым.

Однажды он познакомился со стюардессой — в доме своего бывшего соученика, летчика, куда его пригласили в гости. От шума самолетов дом, стоявший у самого аэродрома, звенел всеми окнами. Посуда в шкафах подпрыгивала, разбрасывая по полу фарфоровый звон. Сидевшая с ним рядом стюардесса размешивала ложечкой сахар в чашке с кофе, звяканье ложечки вливалось в гармонию остальных звуков, и гостю казалось, что даже тело девушки, которое напоминало изяществом линий китайский фарфор, сотворено из гула бескрайних небесных дорог.

В этой обители нескончаемых странствий, как называл он дом летчика, ему стало ясно, что какое–то чувство заставляет его затаив дыхание слушать, как звенит в руке стюардессы ложечка, звенит как–то особенно, проникая в самое сердце.

Он полюбил эту девушку. При мысли о ней в мозгу возникал оглушительный шум аэродромов, а перед глазами легонько подпрыгивала, сверкая тонкой позолотой, посуда в комнате летчика.

Он мечтал: когда–нибудь дождливой ночью он поднимется на борт самолета. Коридоры аэровокзала будут безлюдны, растоптанные окурки на мозаичных плитах пола будут усиливать чувство одиночества. Ему почудится, что дождь, который стекает по оконным стеклам, смыл сутолоку вместе с синими и оранжевыми зонтиками пассажиров, вместе с наклейками на чемоданах, этими пестрыми клеймами на вздутых кожаных боках…

Под дождем подойдет он к трапу. Дождевые капли будут прыгать по взлетной площадке (не капли, а их отзвук — в темноте он будет ощущать только звуки). В промозглом тумане глаза различат очертания самолета да подрагивающие лопасти, с которых будут стекать длинные, тусклые капли — как будто алюминий размыло и он разливается по земле…

Самолет полетит в дождливую ночь, имея на борту лишь нескольких пассажиров. Сначала будут видны мокрые огни городов, затем их гирлянды сменятся горами, а после за крылом начнут клубиться облака.

Земля и небо отвернулись от человека, бесконечность встречает его влагой и свистом, которые облепляют самолет, и он, как ядро туманности, мчится в необозримом хаосе вселенной.

Как хотелось ему, чтобы на безбрежной дороге, где одиночество и беспредельность пронзают больнее, чем вечерний дождь на аэродроме, к нему подошла стюардесса и они бы испытали — впервые в жизни — ту особенную радость, которая выпадает людям лишь в счастливейшие из минут.





Он — видит кресла, над ним и стюардессой качаются пустые ремни. Самолет бороздит небо, убаюканный их объятиями. Все аэродромы мира исчезли в тумане. Самолет летит к Пустоте, и, слившись со свистом этой всепоглощающей ночи, они унесут в бесконечность свою любовь, над которой покачиваются серые ремни пустых самолетных кресел.

И вот родится на свет ребенок, зачатый между землею и небом. Что считать местом его рождения? Облако, рассеченное крылом самолета? Или созвездие Большой Медведицы, которая незримо для влюбленных ступала по небосводу своими золотыми ногами?

Новорожденного запишут в регистрационные книги шумного, пыльного города, где улицы обрамлены каштанами, листва которых пожелтела и скорчилась от бензинных паров. Ребенок будет расти, ничем не отличаясь от других детей. Будет зимою наблюдать в окно, как снежинки, словно нанизанные на паутину, колышутся над двумя облетевшими шелковицами в глубоком дворе–колодце. Будет время от времени хворать. Его будет душить ангина, птичью шейку стянут компрессом, голова закружится от резкого запаха спирта. Ночью разметавшемуся в кровати мальчику приснятся сны, и комната заполнится светом. Мать заметит свет, ползущий по стене над сыном, и подумает, что это отблески окон соседнего дома. Но, когда она склонится над плитой, чтобы снять кипящий, округлый, как айва, чайник, на котором постукивает крышка, она увидит, что у соседей в окнах темно. И не светятся на улице автомобильные фары. И даже ни одного огонька сигареты — например, у запоздалого прохожего, который спешит к телефонной будке.

Мать поднесет к лицу спящего мальчика чашку с горячим чаем. От ее дыхания развеется пар и поколеблется тоненький ломтик лимона, сквозь который виднеется упавшее на дно семечко.

А мальчик будет спать, метаться в жару, свет поползет по висящей на стене картине, где который уж год стоят два вздыбленных коня, будто повинуясь хлысту дрессировщика.

Так и не узнает мать, что дом, где половицы скрипят под бессонными ее шагами, озарен звездными сновидениями сына…

Потом они купят мальчику красную суконную фуражку с лакированным козырьком, который будет розоветь надо лбом, как ладонь африканца. Мальчика коротко подстригут, и уши у него будут торчать из–под околыша фуражки. И в один осенний день, когда за оградами полно георгинов, его поведут в школу. В ранце у него вместе с букварем будет перочинный ножик и спичечные коробки с жуками — бесценная памятка раннего детства… Мальчик зашагает по огромному миру, среди шуршанья автомобильных шин и скрипа трамвайных рельсов, в страхе перебежит через улицу, увидит, как позади рывком тормозят машины и гладко выбритые водители грозят ему вслед из кабин.

Рожденный меж звездами и землею начнет познавать великие жизненные истины и заблуждения. Ему будут внушать, что локти сильнее улыбки, что доброта — это некое ископаемое, кости которого истлели в недрах тысячелетий. А мальчуган будет носить в своем ранце коробки с жуками — на крылышках у них еще осталось дыхание ветра и неба, он будет доверчиво улыбаться облакам, видя в просвете звезду. Ранец будет похлопывать по спине, отмечая его шаги. Карандаш постоянно будет ломаться, и неумелые детские руки будут усердно оттачивать его.

Мы поведем этого мальчика через рытвины и лужи, будем готовить его к жизненным испытаниям. А он будет видеть в тех лужах свой отраженный козырек, розовеющий надо лбом, и в его улыбке проглянет звезда — золотая искра, не больше крупинки графита от его сломанного карандаша, но она может сделать богатым людское сердце…

ПРОЩАЙ, АКРОПОЛЬ!

СБОГОМ, АКРОПОЛИС!

ПЛОВДИВ, 1976

Перевод М. ТАРАСОВОЙ

О чем вы печалитесь? О своем дне, вами же испепеленном? Молитесь, об огне, ибо он — продолжение вашей поступи по земле.

Молитесь о нем — беспощадном, — и слезы ваши польются золотым дождем…