Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 112

Мальчик швырял в них камнями, а над головой у него — такой же вечный, как дунайский берег, — все качался карп, фамильный герб старого рыбачьего дома…

Калуд строил дом. Вернее, пристраивал к доставшейся от отца развалюхе две горницы и сарай, куда на зиму убирать лодку. Сломали в кухне стену, выходившую на барбаловский двор, выкорчевали дурман и принялись рыть яму под фундамент.

Вечером семья соседа садилась за стол в кухне без стены. Иван видел синие чашки и большие медные блюда, стоявшие высоко на полке, видел пар над кастрюлей, слышал стук ложек, и ему казалось, что Калуд строит дом со стеклянными стенами, через которые все видать.

В доме Барбаловых таких стен не было. Он был сложен из камня и необожженного кирпича, занавески на окнах были плотно задернуты. С тех пор как в доме поселилась Стефания, входная дверь всегда была на запоре. Прежде они оставляли ключ под черепичиной возле крыльца — любой заходи и бери, что понадобится. Новая хозяйка принесла с собой обычаи трансильванских переселенцев. Она вскопала и засадила овощами полдвора. Почва каменистая, ничего уродиться не может, но она протянула грядки из конца в конец, натыкала рассаду — помидоры, перец. Насоса у Барбаловых не было, и она заставляла мужа таскать воду ведрами из Дуная. Скользя и оступаясь на мокром берегу, пошатываясь под тяжестью ведер, он покорно делал все, что велено. «Небось придется и крышу железом перекрывать, как у трансильванцев! — думал Иван, созерцая новые порядки в доме, и вряд ли удивился бы, начни сын скидывать с крыши черепицу-— Осталось только индюшек завести, как у Иона, да глядеть, как они хвосты распускают…»

До индюшек дело не дошло, потому что однажды вечером Стефания объявила мужу, что ей просто не под силу и за ребенком ходить, и двум мужикам прислуживать. Давай, мол, своей семьей жить — что это у них путается под ногами старик, ночью прилипает ухом к стенке, подслушивает, что делается в спальне. Либо переберемся к моим, мать с дорогой душой будет присматривать за внуком. Отведут им три комнаты — хоть гуляй, хоть верхом скачи. И гардероб имеется — не то что тут, все вещи по стульям раскиданы. Охота торчать в этой развалюхе, провонявшей рыбой да прелыми носками?

— А мой старик? — проговорил Петр.

— Пускай на себя пеняет. Покуда он шатался со своей палочкой по свету, колодцы искал, умные–то люди денежки наживали… Останется тут, будет жить один. Ничего, сам и сготовит, и постирушку какую–нибудь сделает. Ну, мы тоже не изверги какие, будем наведываться, подсобим, если что… А не захочет — так скатертью дорожка. Мир велик — кто–нибудь пустит к себе, потерпит его до поры до времени.

— Это как же — скатертью дорожка? Человека, как собаку, из дома выгнать?!

— Зачем выгонять? Сам соберет свои пожитки, если ты ему скажешь, что не нанималась твоя жена на него батрачить. С какой это радости я должна стирать его вонючие портки и по ночам храп слушать? Да он еще заглядываться на меня начал… Знаю я этих старичков, которые много лет без бабы…

— Так, значит… Голодный волк всегда за барашком вину сыщет… Иди, мать твою так!.. — вскипел он. — Иди хоть к отцу домой, хоть к черту–дьяволу! И мальчишку забирай!.. Не желаю я, чтобы люди на меня пальцем показывали.

— Завтра же заберу Аурела, и ноги нашей тут не будет!

Он больше не сказал ни слова. Душила обида, подошвы ног горели, словно он ходил по горячим углям. Ворочался в кровати с боку на бок, подушка скользила под лысой головой, точно полированная. Петр думал, как быть Дальше. Нрава он был уступчивого. Недуг лишил уверенности в себе. Стефания вышла за него сорокалетней старой девой, но сто раз укоряла его — дескать, на какую жертву пошла, а он и не ценит. Она не сомневалась: муж согласится на все, лишь бы не потерять ее. Властность, до той поры скрываемая, выплыла теперь наружу — так за сетью, которая тащится по тинистому дну, всплывает на поверхность густая муть. «Мажься, натирайся ужиным жиром, — вероятно, думала она, — все равно останешься гладкий да скользкий, как улитка, людям на смех. Вернусь домой к отцу, и не будет у меня путаться под ногами старик, пучеглазый, как буйвол, в своих очках…»

На следующее утро Стефания поднялась веселая, будто ничего накануне и не было. Муж стоял с намыленным подбородком, собираясь брить на кадыке штук десять волосинок, он был уверен, что жена начнет собирать свои пожитки, но услышал, как она говорит малышу:

— Аурел, зови дедушку завтракать!

Стефания взялась за дело с другого конца.

— Твоя правда, не должен человек покидать родное гнездо. Тяжело это, — снова завела она разговор, когда стемнело и они легли. — Ты вырос под этой крышей. Воспоминания, то–сё… Женщина — ей на роду написано за мужем идти. Идти да счастья искать. Одна его находит, а другая — вроде меня…





«Вот оно, взялась долбить, словно капля камень. Пока не продолбит, не успокоится», — думал Петр, слушая ее.

В ту ночь она была с ним нежней обычного. Сбросив белье прямо на пол, совсем нагая, она бесстыдно ластилась, прижималась к нему, хотя малыш не спал и таращился на нее с соседней кровати.

Голова у Петра шла кругом. Тело Стефании пахло рыбьими жабрами, и этот запах рыбы заглушал даже благоухание левкоев за окном.

— Плохо ль тебе со мною? — горячо нашептывала ему на ухо Стефания. — Захочу — сделаю тебя самым счастливым на свете…

На полу темнела разбросанная одежда.

Стефания нежилась в объятьях усталого мужа и мало–помалу добилась своего.

— Вещи твои собраны, на кухне они, — — сказал Петр. — Все в одном узле. Стефания положила две смены белья н фуфайку, коричневую, в которой ты на рыбалку ездишь. Думали новый костюм положить — для праздника или какого случая, но потом решили — дом ведь для престарелых, там и белье и одежу дают на смену, пусть хоть не шерстяную, бумажную…

Иван стоял посреди двора, его лица в утренней мгле почти не было видно. Голос у сына был смущенный, сиплый — и Иван даже не спросил, про какой «дом» речь. Он слышал накануне весь их разговор со Стефанией — они заснули только к полуночи, румынка строчила и строчила* не хуже швейной машины, опутывала упорство мужа бесконечной нитью угроз, обещаний и ласк, и тот под конец сдался…

— Поезд в пять двадцать. В Бойчинбвцах пересадка, там дорога повертывает вверх, в гору. Перекусишь на станции — воду в паровоз больше часа заливают… В девять, пол–десятого прибудешь на место. На станции всегда подвернется какой–нибудь возчик. Подвезет до самых ворот.

— Я гляжу, ты про все разузнал…

— Третьего дня разговорился на базаре с одним парнем из Мырчева, однокашник мой, в армии служили. У него отец был в этом доме престарелых. Кормят, говорит, на славу. Чистота. Посуда алюминиевая. Пять дней в неделю мясо дают. Своя баня есть.

Ветер качнул карпа над дверью. Разглядеть его Иван не смог, догадался по звуку. Обернулся на соседский двор, и ему померещилось, что остов новой пристройки, пронизанный тонкими предрассветными лучами, похож на громадную рыбину, какая ему сроду не попадалась. Обглодана та рыбина каким–то хищником, и остался от нее один скелет, который вдруг заскрипел от порыва ветра.

— Поезд в пять двадцать… — повторил сын.

Отец не слушал.

Двор уже выплывал из мрака. Чернильная пелена ночи сползла с капустных кочанов, возвращая им округлость и глянец. Он различил свою лодку. На весле прикорнула курица — такая желтая, будто лунный свет облил ее охрой и слепил краской перья. Он поглядел на свой дом. Увидел у крыльца пышные, отцветающие георгины, листьев почти нет, одни цветы, и лепестки сухие, продолговатые, с металлическим отливом, как ленточки фольги. Задержался взглядом на светящемся окошке в комнате сына. Занавеска приподнята только с одного края, и расширяющаяся книзу полоска света напоминает лезвие ножа, которым старик потрошил рыбу.