Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 112

В «Фотоателье» висело полотнище, на котором была изображена лодка — если сняться перед нею, вышло бы, что они стоят на морском берегу. Однако оба отказались от такой возможности. «Хватит с нас одной карточки!» — сказал дедушка, порылся в карманах и отсчитал фотографу горсть монет, еще липких от арбузного сока.

«Этакую прорву денжищ за пустяшную картонку», — ворчал он весь обратных! путь. Где ему было понять истинную цену этой фотографии, которую будут, листая семейный альбом, рассматривать с растроганной улыбкой и внуки его, и правнуки, родившиеся уже в другом столетни.

О своем прадеде он знал лишь, что звали его Тома. Был пастухом, пас козье стадо. Чуть ли не круглый год жил в кошаре, в горах, пил молоко, в котором плавали шерстинки, заедал его ломтями брынзы, желтоватой и упругой, как козье вымя. От отца художник слыхал, что в кошару к Томе однажды забралась ласка — простоквашей подкормиться. Сунула мордочку в узкий кувшин, а когда побежала назад, поволокла его за собой. Пастух заметил зверька, примерился и ударил так, чтоб не тронуть кувшин. Это был единственный подвиг прадеда, о котором помнили в семье.

Домой Тома возвращался лишь дважды в году — один раз осенью, когда жена, проведя с ним в постели круглые сутки, беременела, а второй раз в середине лета, когда крестили новорожденного.

Дальше корни рода уходили в непроницаемую тьму веков. В этой тьме, столетье за столетьем, и пропутешествовала тайна его крови, переходя от одного сердца к другому. Так в дождливую ночь крестьяне передают из рук в руки горящий уголек, чтобы через холод и тьму донести его до своего очага. Художник унаследовал черты людей, которых никто не помнил. В его голос, должно быть, вкрался скрип седла, с которого спрыгивал высокий темноволосый человек, далекий его предок, и он всматривался не в предка, а в себя — потому что ему казалось, будто перед ним зеркало.

Глаза этих давно исчезнувших людей, вобравшие в себя и свет зари над холмами, и глянец конских спин, мокрых от осенней мороси, и рек, в которых купаются облака, оставив на берегу свои тени, передали ему в дар умение радоваться цветам и краскам. Правда, не всегда считал он этот дар благом. Порой у него возникало чувство, что природа наказала его вечным беспокойством. Его томила бессонница, преследовали видения, от которых он не мог отвести взгляда, — тучи облетающих листьев обволакивали холмы и уносили их в беспредельность. Но то были счастливейшие часы его жизни.

Он знал, что природа наделила его искрой таланта и он обязан ее сберечь. Не только ради себя, но и ради других людей. Потому что имеющий хлеб должен дать его птицам, а не плесени и червям.

Художник подобен садоводу — и на его яблоне при каждом дуновении весеннего ветра набухают почки, а каждый цветок кроет в себе красоту и тайну плода. Оставит он свое дерево на съедение гусеницам и заморозкам либо в холодные весны разложит под обнаженными ветвями костры, и его тревоги, его бессонные ночи спасут будущие плоды? Предастся ли он безмятежности и лени, Уповая на то, что солнце и дожди позаботятся о его саде? Тогда осенью, в мудрую пору зрелых плодов, он увидит на ветвях лишь пожухлый лист, не оборванный ветром только потому, что он накрепко приклеен паутиной.

Когда налетит град, продолжал размышлять художник, стой под его ударами с обнаженной головой, но спаси плоды твоего сада. Пусть руки у тебя будут ободраны до крови, все равно стой, потому что плоды долговечней человека…

Размышляя обо всем этом, он вспоминал родной городок, почти до полудня укрытый тенью горы, и в этой тени виделись ему — бесплотные, как призраки, — покойные отец и мать.

Эти славные люди, скромные учителя прогимназии, которым он за свою жизнь причинил немало горя и к чьим могилам уже много лет не приносил ни одного цветка, боялись его таланта. Они хотели, чтобы сын стал инженером или лесоводом. «Будешь разъезжать в коляске, — убеждал отец. — Мужики будут сажать сосны по голым склонам, а ты знай посвистывай в тенечке. Потом прикажешь отвезти тебя в корчму. Будешь потягивать пиво и слушать, как чирикают птицы в молодых посадках…»

Это была философия человека, замкнувшегося в своем маленьком мирке, в одноэтажном домике с зелеными оконцами и каменным крыльцом, выложенным мозаикой, с небольшим участком, где он ухитрился разбить и виноградник с оградой из белесого, изъеденнего сыростью песчаника, и фруктовый сад с грушами и вишнями, стволы которых в дождливую осень казались глянцево–черными.

Родители приносили из школы толстые стопки ученических тетрадок. До поздней ночи сидели, склонившись под лампой, исправляя красным карандашом ошибки, изредка перебрасывались словечком, и шуршание страниц, исписанных крупными корявыми буквами, в кляксах, наполняло их спокойствием, уверенностью в том, что все, чем они владеют, никогда не уйдет от них, и завтра будет, как сегодня. И через неделю. Получат жалованье. Разделят его на три части: одна пойдет в баночку из–под кофе на верхней полке буфета (это — на покупку провизии у бакалейщика), вторую отложат, чтобы купить мальчику пальто и башмаки, а третью отец отнесет на сберегательную книжку, и кассир, поглядывая поверх очков, запишет каллиграфическим почерком скромную сумму (цифрами и прописью) и дружески пожмет ему руку, потому что не мешает быть полюбезнее с учителем, у которого в классе и твой сорванец…





Тому, чья главная забота — дом с шифоньером и буфетом, где расставлены тарелочки, чашечки с блюдечками, украшенные золотыми цветочками, с ковриком, который по воскресеньям до обеда висит на подоконнике, чтобы все соседи увидели, какой он новенький, — нужна основательность во всем: в службе, дружеских связях, в поступках, в думах о завтрашнем дне.

И он по–своему прав. Его выучили удары судьбы.

Но вот приходит иной человек, наделенный талантом, а талант — это волнения и риск, упорство и неподкупность исканий, жертвенное движение к цели, которая может оказаться миражем, — и тогда все сразу меняется.

Не желая отставать от других приличных семейств, родители убедили его записаться в школьный духовой оркестр.

— Пускай разовьет грудную клетку, — сказала мать. — У трубачей сильные, здоровые легкие…

— Я предпочел бы скрипку, — Отец снял пиджак, аккуратно повесил па спинку стула. — Сольный инструмент. Сурдинка. Пиццикато… Дело тонкое, нежное. Есть концерты для скрипки с оркестром, а слыхала ты когда–нибудь о концерте для трубы с оркестром?

— Баритон — инструмент аккомпанирующий, — объяснила мать, — Трам–па–пам, пара–рара–рам! Бархатистый фон для основной мелодии…

Отец не стал спорить, хотя всегда мечтал (если уж сын начнет заниматься музыкой), чтобы у него в руках была темпо–желтая, а в изгибах каштановая скрипка и натянутый, как пружина, поскрипывающий от канифоли серебристый смычок.

Мальчика записали в оркестр. Он вернулся из школы, зажав под мышкой доверенный ему инструмент, раструб которого формой напоминал цветок повилики на уличной ограде. Мальчик швырнул на кровать тетради и учебники, положил пальцы на клапаны баритона и принялся играть.

«Прам–па–ра! Прам–па–ра–рам!» — звук за звуком извлекал он из трубы, тщетно пытаясь воспроизвести ритм военного марша, под который солдаты проходили по площади, когда их вели в баню. Сверкающие клапаны, похожие на толстые никелированные гвозди, двигались под неловкими детскими пальцами, вбивая незримые острия в стонущую плоть мелодии. От громовых звуков звенели окна. Куры забились под навес, неповоротливые кролики–великаны, раздувая на бегу пух на жирных спинах, попрятались в крольчатник, и оттуда тревожно засветились их глазки, круглые и розовые, как алыча, которая созревала у ограды.

Первую неделю соседи без раздражения слушали пыхтенье трубы — мальчик делает первые шаги, учится, нащупывает мелодию. Но когда и неделю спустя эти «ра–па–па! Ра–па–пам!» продолжали терзать уши и даже согнали ос с налитых соком виноградных гроздей, терпение иссякло, и вечером к отцу заявилась целая делегация. Выскоблив ложечками черешневое варенье, которое им поднесли в стеклянных розетках, они сказали, что ценят старания мальчика овладеть азами музыки, но, поскольку этим азам нету конца, они обратятся выше, если парень не перестанет изводить всю округу.