Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 112

Успел ли вернуться из кузпи Иван и где застало его наводнение? Из какого окна выглядывает сейчас мальчик с веснушками? Получили ли близнецы письмо от своего дяди Ивана или он еще пишет его, слюня огрызок химического карандаша где–нибудь в далекой казарме? А может быть, их лямки — желтая и красная — запутались где–нибудь среди веток прибрежных ракит?

Никто не мог мне ответить. Обезумевший петух все кукарекал, не замечая, что вода уже раскачивает стог и вот–вот его унесет.

Дом моего отчика, куда я переселился после смерти деда, стоял возле школы. Двор его был с трех сторон окружен дорогами, и казалось, у него есть вторая ограда — из непрерывного скрипа и стука тележных колес. Дом был двухэтажный. Первый этаж служил подсобным помещением. Там на стенах висели уздечки и потрескавшиеся почерневшие хомуты, связки железных обручей от рассохшихся бочек, старая одежда, серпы. На деревянных помостах лежали бочки; на их покатых боках акцизные мелом выводили свои многочисленные подсчеты. Под бочками стояли миски, доверху наполненные вином — из кранов капало, — и в них плавали винные мушки.

Второй этаж всеми окнами глядел на горы — их хребты, синие, величественные, до половины заслоняли восточную часть неба; они тянулись на юг вдоль горизонта и, достигнув запада, снижались, тонули в легкой дымке, чтобы, коснувшись вод Дуная, совсем исчезнуть. На этом этаже помещались три комнаты и коридор, расширявшийся в глубине, там, где стоял очаг. Над очагом поднимался дымоход, похожий на старинный пчелиный улей. Пол в коридоре был из кирпичей — они подверглись такому сильному обжигу, что приобрели фиолетовый оттенок. На каждом кирпиче, истертом ногами живших здесь многочисленных домочадцев, виднелась надпись «Брусарци» — клеймо фабрики.

Мое первое воспоминание об этом доме связано с канарейкой.

Когда я впервые попал сюда и мама повела меня в комнату, где я должен был оставить свои вещички — несколько рубашек и стопку книг, — я увидел в углу коридора, возле дымохода, птичью клетку, сплетенную из тонкой проволоки, В ней прыгала маленькая желтая птичка, она то раскачивалась на железной петельке, заменявшей ей качели, то подпрыгивала, ударяясь крылышками о стены своей тюрьмы, и пела пискливую песенку.

Я уже видел клетки с канарейками в городских парикмахерских. Раньше, когда я слушал, как они поют, беспечно прыгая над головами мужчин, сидящих с намыленными физиономиями, мне казалось, что это легкомысленные птахи, которые, прожив много лет рядом с болтливыми коллегами Фигаро, наслушавшись их анекдотов, переняли и их веселый нрав.

Эта канарейка была совсем другой. В ее песне, в резких взмахах крылышек, от которых раскачивалась клетка, я слышал отчаяние и обреченность. Клетка с канарейкой висела в самом углу, откуда были видны лишь темный полукруг очага, покрытый холодным пеплом, и дверной проем в конце коридора, наполовину заслоненный плитняковой крышей соседнего хлева. Я решил, что, если клетку перевесить к окну, птичка оживится.

После полудня, когда мама была занята хозяйством, я снял проволочный домик с гвоздя и перенес его в комнату, где были сложены мои вещички. Но случилось непредвиденное: когда я, приколотив гвоздь возле окна, спрыгнул со стула и взялся за клетку, канарейка вдруг выскользнула в узкую щель — видно, я нечаянно рукавом приоткрыл дверцу клетки, — неумело вспорхнула, как это делают неоперившиеся воробьи, когда впервые покинут гнездо, и, ударившись о косяк двери, вылетела в коридор. Я бросился ее ловить. Светлым зайчиком — словно кто–то поиграл карманным зеркальцем — она мелькнула в темном углу, там, где раньше висела ее клетка, и устремилась к дымоходу. Я замахнулся шапкой, воздушная струя сбила канарейку, и она упала на пол. В ту же секунду откуда–то выскочила кошка, и из лап ее полетели желтые перья.

Что теперь будет?

Вернулась со двора мама, поняла, что я натворил, и, побледнев, сказала:

— Повесь клетку на место, и ни слова. Когда он вернется, нам несдобровать. Он всех нас убьет из–за этой канарейки… Хотя, кто знает, может, она сама открыла клетку и вылетела. Кто видел?..

Он въехал во двор верхом на коне, пнул ногой створки ворот, и они, тягуче скрипя, широко перед ним растворились. Тяжело спустившись с седла, поразмял ноги, затекшие от долгой езды, подал маме уздечку и наклонился, застегивая ремешки сандалий.





Мама отвела коня в стойло, привязала к большому кольцу, ввинченному в толстую балку, и подбросила в ясли люцерну. Конь сначала уткнулся длинной мордой в серые стебли (они взметались, когда он фыркал), а потом, постукивая копытом, чтобы отогнать докучливую муху, повернул голову и долгим ржаньем проводил маму до самого дома. Но мама не спешила войти. Она заглянула в сарай, где был куриный насест, взяла оттуда два яйца и попыталась прогнать с телеги петуха — он провел на ней всю ночь и сильно нагадил, на боковине виднелись потеки, похожие на засохшую известку. Петух подождал, пока мама отойдет, и снова взлетел на телегу.

Когда тот, который должен был нас убить из–за канарейки, направился к дому, мама пошла следом. Я смотрел из коридора, как он приближается, очерченный рамкой дверного проема. Это был высокий (мама едва доходила ему до плеча), осанистый человек с крупной квадратной головой и коротко стриженными волосами — только на затылке у него был длинный каштановый чуб, точь–в–точь как у казаков. Глаза у него были водянистые, а уши (большие, оголенные стрижкой, с глубокими извилинами) торчали и казались подвешенными к обеим сторонам отекшего, поросшего щетиной лица, отчего подбородок был словно припудрен рыжим порошком.

Я видел отчима и раньше, но никогда к нему не приглядывался. На этот раз я смотрел на него не отрываясь — так смотришь на траву в том месте, где случайно выронил перочинный ножик. Раньше она казалась просто зеленым пятном, по которому равнодушно скользил твой взгляд, но теперь, раздвигая ее руками, ты замечаешь, что между острыми, тонкими стеблями лежат камешки, цветут мелкие, как бисер, голубенькие цветочки, торчат почерневшие колючки боярышника, валяется прошлогодняя листва диких яблонь, по которой ползают мураши, замечаешь, что это целый незнакомый мир, мимо которого равнодушно проходят люди.

Мне предстояло познакомиться с хозяином этого дома, — дома, над очагом которого висела пустая клетка.

Он вошел в коридор, его крупная фигура на минуту заслонила свет, падающий из открытой двери, потом свет снова прорвался, обдав его сзади лучами, и я, смущенный, двинулся ему навстречу, чтобы поздороваться.

— Поцелуй руку… — шепнула мама.

Наклонившись, чтобы выполнить ее просьбу, я почувствовал запах лошадиного пота и поводьев и увидел, что указательный палец протянутой мне руки намного короче остальных — на нем не было верхней фаланги.

Отчим не взглянул на меня и ничего не сказал. Он с безразличным, усталым видом принялся пить воду из котла, висящего на деревянном крючке возле очага.

Вот он выпрямился (на бороде его, стекая на грудь, блестели крупные капли) и, верно, озадаченный царящей в доме тишиной, поднял лицо к клетке. Его водянистые глаза стали стальными, розовые мешки под веками зашевелились. Но прежде чем он открыл рот и спросил, где канарейка, из соседней комнаты вышел Персифон, младший сын его брата. Этот мальчик — круглолицый, с редкими пепельными волосенками и белесыми бровями и ресницами — пришел со мной повидаться и показать купленную на ярмарке губную гармошку. Он стоял и улыбался своему дяде, ожидая, когда тот потреплет его по щеке и скажет: «Персифон, Персифон, не считай в окне ворон», а он ответит: «Я смотрел на ветку, дайте мне конфетку».

Эти стишки про мальчика со злополучным именем сочинила учительница, и все ученики знали их наизусть.

Но на этот раз дядя не произнес шутливых слов, а оглядел племянника с ног до головы. Мальчонка растерялся и так побледнел, что брови слились с белой кожей лица.

— Что ты сделал с канарейкой? — спросил в ярости отчим и притянул Персифона за рубаху. Рубаха вылезла из штанов, оголив выпуклый, как фасолина, пупок. — Это твоих рук дело?