Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 112

Я поднимался рано и, ополоснув лицо, исцарапанное позеленевшей от старости латунной бритвой — семейной реликвией, блестевшей лишь там, где ее постоянно касались пальцами, — бежал к трамвайной остановке. Если бы меня кто–нибудь спросил, куда я спешу, я не мог бы ответить. Я никуда не спешил. Магазин, где продавались холст и краски и куда посылал меня художник, открывался гораздо позднее, а других срочных дел в центре города у меня не было. Но такова была привычка юношеских лет. Она была связана с деревней. В памяти моей всегда звучал топот взмыленной лошади, гиканье, от которого телега тарахтит торопливей и громче… Колеса прыгают по ухабам, узда, мокрая от пены и пота, впивается в губы лошади, огромная спина отчима подпрыгивает на передке, его шея, словно высеченная топором из корявого обрубка дуба, багровеет. «Злится!» — думаю я, сидя сзади, и жду, что телега вот–вот перевернется. Его грубая, неровная выгоревшая одежда облеплена колючками репейника и похожа на вытертую каракулевую шубу…

Моя душа тоже была облеплена колючками репейника. Я уже не раз пытался выдрать эти колючки, но они цепко впились и причиняли мне боль. Я уже смирился, понимая, что они останутся во мне на всю жизнь.

Спеши! Зачем? Просто спеши, чтобы не упустить неповторимые минуты, которыми одарила и наказала нас жизнь, — спеши, пока не пришло время печально улыбаться и грустить о том, что они минули безвозвратно…

За темными стволами тополей мелькают светлые, запотевшие от человеческого дыхания окна набитых трамваев. Колеса скрежещут на поворотах, им вторит шипя–щая зеленая молния дуги, рассыпая искры по серой заиндевевшей крыше вагона. Провода качаются, с них падают крупные мутные капли…

По утрам весь город читал газеты. Казалось, война была далеко, но линотипные строчки делали ее совсем близкой, и большие шапки заголовков темнели, словно покрытые гарью. Я видел, как люди шли по аллее, не замечая дождя, сосредоточенно уткнувшись в развернутые шуршащие газетные страницы; спотыкаясь и ступая в лужи, они отходили в сторону, топали мокрыми ботинками, протирали подкладкой пальто запотевшие очки и молча шли к трамвайной остановке.

Многих раздражает трамвайная давка, мне же она всегда нравится. Я стою среди леса поднятых рук, держащихся за качающиеся кожаные поручни. Руки еще вялые от сна. Толчок — и вверх поднимаются новые руки, а воздух наполняется тиканьем часов, похожим на пчелиное жужжание (какой–нибудь рассеянный человек вполне может подумать, что в вагон залетела пчела, и даже поискать ее глазами). Я улыбаюсь, мне приятно слышать шелест газетных страниц, пахнущих деревьями и дождем (для меня это запах осеннего утра) с легкой примесью тревоги и ожидания. Рядом с газетными страницами я вижу незнакомые лица, и мне доставляет особый интерес читать те «новости», которые отпечатала на них минувшая ночь. Вот стоит девушка в пальто с пушистым воротничком, словно сотканным из пуха одуванчиков. Он касается ее щек, приподнимает развившиеся каштановые пряди и делает еще таинственней и притягательней сиреневую тень вокруг век. Я вижу, что в ее глазах отразилась рука, поднятая для прощального привета, слышу шуршание плаща — вот в зеркале прихожей мелькнул пестрый шарф, замок щелкнул, пряжка пояса, который болтается за спиной спешащего мужчины, ударилась о косяк двери, и шаги, мягко подпрыгивая, стали спускаться по ступеням… «Не зажигай свог на лестнице, у нас любопытные соседи!» — хочет сказать девушка и плотнее кутается в халатик, еще хранящий в складках тишину мужской нежности и такой же сиреневый, как тени вокруг век…

Утром весь город тем и занимается, что читает газеты. Люди ищут в хаосе новостей надежду, а находят тревогу… Я ступаю на тротуар — здесь, у трамвайной остановки, он весь усыпан раздавленными сигаретными окурками.

Дует ветер. Газеты развеваются над плечами прохожих, словно хотят сделать их крылатыми. Но люди сопротивляются порывам ветра и, накрепко пригвожденные к земле мыслями о чем–то срочном и неотложном, продолжают свой путь.

Как–то я пошел на базар, чтобы купить саженцы для одного моего родственника. Аромат базара я уловил прежде, чем улица вывела меня на площадь, где в беспорядке стояли лотки, крытые провисшим брезентом или листами фанеры, покоробившимися от влаги и продырявленными осколками зенитных снарядов. Этот аромат приносили порывы ветра, и даже с закрытыми глазами я мог безошибочно сказать, что с правой стороны, у стены мануфактурного магазина, сидят крестьянки с огромными корзинами цветов. У них черные руки и черные лица, пахнущие свежей землей и корнями, и этот черный цвет, до боли сжимающий мне сердце, смешивается с запахом, струящимся от цветов. Дальше идут лотки каракачан. Запах цветов слабеет, доносится лишь аромат хризантем, и почему–то я вспоминаю далекую зиму моего детства. Когда я болел, мама натирала мне спину скипидаром, царапая кожу потрескавшимися ладонями. В его терпком запахе я слышал запах инея, и мне становилось холодно.





А сейчас я словно вступил на луг с высокой шелковистой травой, словно утонул в запахе каракачанских рун. Здесь и звон колокольцев, позеленевших от горных ливней, и дух мокрых глинистых перелогов, изрытых следами овечьих копытец, и господствующий над всем этим запах грабовых лесов, прозрачных в лучах восходящего солнца, и песня далекой птицы — не песня, а эхо, которое ударяется о скалы, такое же прозрачное и сияющее, как сам лес.

Каракачанка прядет, сидя прямо на тротуаре. Красная безрукавка, до черноты загорелые руки. Почему все руки, которые я любил, осенью были черного цвета? Тянется, покачиваясь, нить, а в ней и порхание птицы, и медные колокольцы — перезвон становится громче и чаще, словно стадо гонит вниз по склону сам вечер… Я иду, медленно, сосредоточась, боясь задеть эту нить и прервать голос моих далеких гор.

Вот как много может дать человеку осенний базар. Будничный базар, приютившийся среди развалин познавшего бомбежку города.

У художника был хороший знакомый — певец. Они были знакомы давно. Художник много раз слушал его в опере, встречал у общих знакомых за чашкой кофе. Высокий, стройный, с бледными кистями рук (темный костюм подчеркивал их белизну), певец всегда старался казаться утонченным. Он ухаживал за женой художника. Взяв Марию за локоть, он подводил ее к окну или к раскрытой балконной двери, что–то показывал и, наклонившись, прищурившись, говорил медленно, нараспев, словно исполнял речитатив; потом отстранялся с легким поклоном и, подняв глаза к потолку, снова говорил, наслаждаясь собственным голосом. Он подбрасывал слова в воздух, как жонглер свои пластмассовые шарики, и смотрел на их легкое бесплотное кружение; чудилось, протяни он сейчас руку, и они упадут на раскрытую ладонь.

Художника это не раздражало, а лишь казалось забавным, хотя в манерах певца, в его узком бледном лице с острыми скулами, на которых болезненно розовел румянец, было что–то от паяца. Он продолжал находиться в роли н после того, как шпага и пурпурный плащ уже повисли на вешалке в узкой артистической уборной, грим был снят и только под глазами остались легкие тени. Он жестикулировал в гостях и в кафе, забывая, что он не на сцене, а шагая по улице энергичными шагами, украдкой поглядывал, не останавливаются ли восхищенные прохожие.

Однажды осенью художник встретил певца на узкой, поросшей дурманом улочке старинного рыбацкого городка. Там возле деревянных домов сидели мужчины и перебирали сети — пробковые поплавки шуршали по каменному настилу. Певца трудно было узнать. На нем была какая–то клетчатая рубаха, старый бежевый пиджак и давно не глаженные брюки. Художник решил, что обознался, и прошел мимо. Но сиплый, простуженный голос заставил его обернуться. Да, это был певец. Лицо его осунулось, под глазами лежали черные тени — как бывает после затяжной бессонницы. Художник подумал, что, верно, с ним случилось несчастье, хотел было расспросить, но постеснялся. Они молча пошли рядом.

— Нервы не выдерживают, — сказал певец. — Да и голос стал сдавать. Посоветовали поискать тихое местечко подальше от столичной суеты. Вот и нашел… Серая вода, мокрые сети и крик чаек над крышей. Два месяца шатаюсь по этим улицам. Говорят, морской воздух помогает… Ночью слушаю, как в сетях свистит ветер — этот город весь опутан рыбацкими сетями, — и мелодии осени мне кажутся тягучими и тоскливыми. Лежу в постели, прислушиваюсь, а сам думаю о сцене, на которую, быть может, никогда уже не вернусь…