Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 53

Прочитали мне в комендатуре эти карточки в переводе на наш язык, я и обомлел. Вот бы, думаю, ленинградцам в блокаде такие нормы иметь! Да плюс еще жиры, про которые я упустил сказать. Не поумирали бы тогда с голоду наши героические люди… И сколько же, думаю, ради того, чтобы доставить ленинградцам по кусочку хлеба и сахара, наших товарищей-бойцов и командиров полегло на Дороге жизни?! А теперь я, ленинградский защитник, дважды свою кровь проливавший при прорыве блокады да при снятии ее, буду тем же немцам хлеб, да мясо, да картошку, да кофе своими руками подавать?! За что же, думаю, именно на меня такая диалектика свалилась?! Прямо-таки горевал я и чуть не плакал.

Как однако ни странно – именно в исполнении этой карточной системы нашел я наконец удовлетворение своему шестому чувству – чувству суровой мести.

Поступать я стал так. С утра, бывало, начищу до солнечного блеска свою медаль «За оборону Ленинграда» и иду по указанным квартирам. Захожу, говорю:

– Гутен морген, гутен таг!

У всех немцев, которые в квартире есть, сразу в глазах настороженный вопрос возникает: зачем, мол, этот солдат с автоматом к нам пожаловал?

А я, как только войду в комнату, на медаль свою указываю и произношу:

– Ленинград.

И тут же выдаю каждому немецкому едоку продовольственную карточку.

– Нате, – говорю. – Битте, кушайте.

Говорил я, само собой, почти все по-русски. Но чтобы хоть раз единый, чтобы хоть один человек не понял моих слов – такого не припомню. Оно и неудивительно. Слово «Ленинград» всем людям на земле известно. А немцам в первую очередь. Знает кошка, чье мясо съела. И карточка продовольственная сама за себя без переводчика говорит. Равнодушных, короче говоря, ни разу не встретилось. Приходилось и испуг в глазах видеть, и слезы. Бывало, правда, что и провокации происходили, руку мне два раза немки пытались поцеловать. Один пожилой немец в пенсне при слове «Ленинград» стал от продовольственной карточки отталкиваться. Так бы и не взял, если бы я его не приструнил:

– Бефель, – говорю. Это по-ихнему приказ. – Бефель коменданта!

Взял безропотно. И в ведомости расписался. Потому что для немца «бефель» все равно что гипноз. Тут уж никаких возражений быть не может.

А бабуся одна пожилая, но при этом аккуратно очень одетая, взявши от меня карточку, прослезилась и давай меня пальцем в грудь трогать.

– Руссише херц, руссише херц, – говорит.

А я говорю ей строго:

– Извините, только по-нашему здесь не херц, а сердце…

Многим немцам я тогда души порастревожил. Известно ведь, что словом можно человеку сильнее душу пронзить, чем даже штыком. Если, конечно, слово такое подобрать. Так вот, более пронзительного слова, чем «Ленинград», для немцев, получавших от меня продовольственные карточки, придумать никак было невозможно. Конечно, я понимал, что действую очень даже жестоко. Но ничего не поделаешь, месть – она месть и есть.

Шестое чувство мое постепенно во мне приумолкло. Но, видать, еще и до сих пор не совсем полностью. Одна коварная моя мечта меня с той поры и до сегодняшнего дня никак не оставляет. А суть этой мечты такая.

Очень это хорошо, что стоят во многих немецких городах памятники нашим воинам-освободителям. И танк-освободитель Т34 тоже во многих городах на пьедесталах установлен. А почему бы, думаю я, не поставить на пьедестал, хотя бы в том же Берлине, полевую военную кухню? Ту самую, из которой советский солдат-победитель, измученный всеми ужасами войны, истекающий кровью сердца от всех своих потерь – начиная иногда от родной матери и кончая боевыми друзьями, – из которой этот солдат с первого же дня своей победы кормил и плененное им вражеское воинство, и всех немецких жителей от мала до велика?





Думается мне, что кухня эта не меньшую заслугу перед историей имеет, чем даже тот уважаемый всеми танк Т-34.

Мысли такие у меня, прямо сознаюсь, имеются. Но, само собой, я их в качестве полезной идеи или конкретного предложения никуда не подавал и не выдвигал. Уж больно жестокий памятник может получиться. Тем более я об этом предложении молчу, что теперь полностью согласен с тем, как воспитывал нас когда-то замполит Самотесов. «Мстить, – повторял он нам, – надо фашистам. Истреблять их надо без всякой пощады, где бы и когда они ни проявились. А мстить всему народу, который и сам был этими фашистами обманут, – это совершенно неправильно и даже нехорошо».

Между прочим, наш бывший замполит, а теперь майор в отставке товарищ Самотесов жив. И мы с ним имеем интенсивную переписку: поздравляем друг друга открытками почти в каждый праздник, а в День Победы – обязательно.

ЭКЗАМЕНЫ ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ

Рассказ

Теплый июньский день. Я стою у раскрытого окна четырнадцатой аудитории исторического факультета и смотрю на большое желтое здание напротив. Это клиника Отта. За моей спиной шушуканье, шорохи, поскрипывание стульев… Всего этого я не должен слышать. Студенты готовятся сдавать мне экзамен по истории СССР. Зачем им мешать?! Пусть смотрят куда хотят. «Лишних» знаний все равно никто не обнаружит. По ответу всегда видно, знает студент предмет или бездумно повторяет выхваченные из конспекта – иногда из чужого – фразы.

– Если кто-нибудь готов, прошу, – говорю я, не оборачиваясь.

– Нет еще!

– Вопросы трудные!

– Еще пять минут!

– Дайте подумать, Александр Семенович!..

– Ну, хорошо, хорошо, готовьтесь.

Мне и самому не хочется торопиться.

Как все похоже, думаю я. До чего же все похоже! День был такой же теплый, светлый… Та же аудитория, так же, как тогда, раскрыто окно. И столик экзаменатора, и черная доска на стене, и столы – все на тех же местах. Вот так же, как я сейчас, у окна стоял наш экзаменатор и смотрел на слепые окна клиники Отта. И студенты, так же, как эти, нынешние, забились за последние столы, взволнованно черкали на листочках бумаги, воровато подсматривали в конспекты, разложенные на коленях, тихонько переговаривались. Как все похоже! Время только другое… Я сидел там, за предпоследним столом, и готовился отвечать… И все это было как будто вчера.

Я вижу моих товарищей, моих учителей, слышу их голоса… Но самое удивительное – ясно помню, как тогда думал. Ко мне возвращается мое тогдашнее самоощущение, вернее, я погружаюсь в него…

…Разнесчастные мы люди! Воскресенье, жара, купаться охота. Сейчас бы на пляж к Петропавловке. А тут сиди и сдавай философию!

Честно говоря, сдавать философию можно. Выучить диамат и истмат теперь проще, чем когда-либо. Непонятно даже – как люди раньше сдавали этот предмет?! В учебнике, по которому занимаемся мы, изложено все четко, ясно. Все признаки и черты диалектического материализма пронумерованы, все разложено по полочкам, а главное – вся философия уместилась на двадцати шести страницах. Правда, в билетах есть вопросы и по истории философии. С этим делом, конечно, посложнее справляться. Как раз сейчас я получил записку от Мишки Сипенко: «Срочно имена одного-двух младогегельянцев!» Хорошо, что всего одного-двух ему надо. Трех я бы не назвал. «Маркс и Энгельс на заре своей юности», – пишу я на обороте записки и передаю ее Мишке.

– Ну, кто наконец готов? – спрашивает доцент Родин. Он долго стоял у раскрытого окна, повернувшись к нам спиной. Можно подумать, что он видит через окна клиники Отта, как принимают роды. На самом деле он просто не хочет смотреть, как мы с помощью шпаргалок и конспектов «рожаем» ответы на вопросы своих экзаменационных билетов. Мне становится его жаль. Сколько можно заставлять его так скучать! Я решаюсь кинуться в омут экзамена первым. Будь что будет! Все равно я больше ничего не высижу. Да и вообще, тянуть с ответом опасно. В любую минуту может раскрыться дверь и придет кто-нибудь из деканата, чтобы присутствовать на экзамене. Климат тогда резко изменится. Положение вообще-то сложное. Можно сказать – ходим по канату над пропастью. Нам крупно не повезло. В мировой истории еще не было такого случая. Точно, точно! Ответил на тройку – со стипендии долой! Для многих это означает распроститься с университетом. На помощь родителей мало кто может рассчитывать… Двойка и то лучше. Ее пересдать можно. А тройка – все, тупик. Как говорится, слезай – приехали. Короче, тройка – беда. Многие преподаватели это понимают и сочувствуют нам. Тот же доцент Родин. А у такого добряка, как академик Василий Васильевич Струве, рука просто не может подняться, чтобы написать в чей-нибудь матрикул жестокий приговор – посредственно. Видя перед собой беднягу, в голове которого, как при Вавилонском столпотворении, смешались в кучу многочисленные народы, населявшие Древний Восток, их цари и боги, Василий Васильевич идет на любые маневры, чтобы натянуть ему пятерку… Взять хотя бы случай с Женькой Дымогаровой. Красивая девушка, только бледная. По лицу видно, что заучилась до помрачения и растерялась окончательно. Вразумительного ответа от нее ждать нечего было. А Василий Васильевич не один. Зная его доброту, факультетское начальство присылало на его экзамен сухого и хмурого доцента Сизых.