Страница 12 из 74
Засыпаю и опять вижу маленький дом, занесенный по окна снегом, вижу теплый полумрак горенки, ковер, по которому бегут, бегут в нескончаемом своем беге рыжие олени, и опять сухие махонькие ручки бабки Матрены баюкают меня.
— Бабушка, расскажи…
— Вот падают звезды, падают над чужими морями, падают и восходят…
— Бабушка, а когда звезда падает, почему желание загадывают?
— Дурень! Еслив звезда упала, говори «Аминь!» Значит, помер кто. У кажного своя звезда есть. А вот у тебя нету. Некрещеный ты. Татарин, одно слово. Вот окрестишься, и ангел твою звезду зажгет. А мало стало звезд, мало. А еслив есть, то слабые, потому как крещеные, а не веруют. Раньше звезды сильно ярко горели, куда против счастного.
— Бабушка, расскажи сказку.
— Ну, слушай. У самого синего моря жил старик со своею старухой…
СИНДБАД-МОРЕХОД
Шикарная публика на такие курорты не ездок — на пляжах изнывали от зноя и тоски дряблые бабы да дохлые мужичонки. Да еще девицы с жидкими гидропиритовыми волосами. При появлении на пляжах девиц мужичонки старательно втягивали животики и нетерпеливо мели хвостами замусоренный песок.
На набережной можно было выпить бутылочного пива, закусив свежепосоленной скумбрией, которую тут же продавали крепконогие говорливые украинки, можно было покататься на бесшумных каруселях, поглазеть на фиолетовых эфиопов с туристических теплоходов, на высоких светло-коричневых женщин со звериной грацией. Высокие женщины обреченно ходили за разряженными в пух и прах эфиопами, эфиопы же, развесив губы и налив кровью глаза, рассматривали скудные памятники местным революционерам и героям и злобно кричали на женщин.
По утрам мы ходили с женой и малышом на море, днем я сидел в краеведческом музее, читая материалы о переселении болгар в Малороссию и Бессарабию, а вечером, оставив малыша бабушке, уезжали в город — там гуляли по бульварам, ждали, когда стемнеет, и потом шли в летний кинотеатр.
Из города мы часто возвращались пешком — в кромешной темноте, под низким небом, мимо смутно шумящих абрикосовых садов — и пели: «В склянке темного стекла…» И, надо сказать, хорошо у нас получалось.
Июль был на исходе, жара стояла невыносимая, море даже по утрам было мутным и мыльным.
Как-то с утра мы поехали в ближнее болгарское село и целый день бродили пыльными улочками, заглядывая через невысокий штакетник во дворы, где совершалась нехитрая крестьянская жизнь: там варили в латунных тазах черное сливовое повидло, там курили абрикосовую водку, там пахтали светлое ноздреватое масло, сахарный творог сочился сквозь крупную марлю, из коптилен поднимался запах крепкого дымка и нежного мяса, квохтали куры, сопела скотина в сараях, а где-то далеко за околицей тарахтел трактор.
Мы нашли место, где стоял наш дом, где сейчас только и осталось что разрушенный до уровня земли фундамент.
Старик болгарин угостил нас большими пушистыми абрикосами. Старик был, наверное, старше бабушки. Он внимательно слушал нас, но оказалось, что он совершенно глухой. Глаза у него были сухие и ясные, он все кивал и кивал и морщил лицо, а на прощанье осторожно коснулся темной ладонью золотой головы малыша — и в его тысячелетних глазах засиял восторг.
Отпуск у жены кончался, она потихоньку засобиралась. А мне просто необходимо было задержаться еще на неделю — сотрудники музея обещали сделать фотокопии с нескольких документов, а это дело было хлопотливое, без меня оно бы не решилось легко, нужно было постоянно крутиться в музее, напоминать о себе, всем надоедая. Вечно так, сказала жена, и почему нельзя ехать всем вместе? А фотокопии пришлют по почте. Я попытался объяснить, что мне нужно порасспрашивать стариков, побыть одному, в конце концов, — но, как говорится, все было сметено могучим ураганом. Трогательного расставания не получилось.
Билет мы ей купили без особого труда. В это лето на юге вообще было мало народу — в Москве шла Олимпиада.
Репродуктор хрипло заиграл «Прощание славянки», я спрыгнул на перрон, напоследок ткнувшись губами в лицо жены и пушистую макушку сына. Вагон неслышно тронулся, я замахал рукой. Жена зло глянула на меня и отвернулась. Малыша не было видно. Мне будто заноза воткнулась в сердце. Уплыло грязное стекло купе.
До обеда я простоял в привокзальной пивной, с ненавистью глотая теплое пиво и с тоской думая о пустом бесконечном архиве.
И я ушел в город и мучительно шатался по набережной, и тоска моя росла все больше и больше. Но набегал густой ветер, и тогда рыхлое пространство над морем напрягалось, наполнялось гулом, в котором были слышны сильные голоса судов и слабые крики чаек.
Утром я неожиданно объявил, что уезжаю. Бабушка ахнула, засуетилась, собрала на стол. Я безо всякой охоты съел яичницу, расцеловался с бабушкой, подхватил сумку — и был таков!
Какое необыкновенное и сладкое чувство расставания с берегом! Матросы были совсем мальчишками, они ловко сворачивали причальные канаты, весело покрикивали, и вот мотор маленького теплохода мягко заурчал — и вдруг взвыл, полоса воды между бортом и пирсом стала незаметно увеличиваться, и вот уже берег незнакомо повернулся, и дома и люди стали становиться все меньше и меньше, но как-то незаметно, вот прошли мимо маяка — волна стала круче, а вода темнее. Мотор заработал в полную мощность, теплоход дернулся и медленно стал подниматься, вытягивая из воды свою тяжелую тушу, и наконец встал на крылья. Берег был уже виден как в перевернутый бинокль, поднялась крутая волна, но качки не чувствовалось — теплоход стремительно бежал сквозь водяную пыль, и за кормой встала маленькая радуга.
В салоне открылся буфет. Худощавый грузин в накрахмаленной курточке раскладывал по тарелочкам закуски. Зашипели бутылки с пепси-колой. Все дружно начали выпивать и закусывать. Грузин трещал белоснежной курточкой и сердито сдавал сдачу. Я помял в кармане засаленную десятку и пошел на корму.
Я стоял, облокотившись на поручни, курил, поплевывал в бурунный след, когда рядом встал какой-то мрачный тип в линялой штормовке. Потертый берет был у него натянут по самые уши. И сам он весь был какой-то потрепанный — с мятым лицом и пустыми глазами. Он поймал мой взгляд и виновато сказал:
— Что-то укачало. Душно там.
Он махнул рукой назад.
Я промолчал и отвел глаза.
— Это сейчас пройдет, — бормотал он. — Сейчас пройдет.
Повздыхав, помучившись, он неожиданно бодро объявил:
— Минутная слабость!
Волей-неволей приходилось втягиваться в разговор.
— Далеко? — коротко поинтересовался я.
— В Пантикапей. — Он ржанул, показав желтые зубы. — Как уж далеко! Три часа — и там. Да-а.
— Не студент? — Он повернулся ко мне.
Чего пристал, вяло подумал я, но, посмотрев ему в глаза, обнаружил, что муть в них истаяла, что они — живые, насмешливые, и внезапно почувствовал к этому человеку расположение. Бывает так: почувствуешь человека — и точка.
— Нет, — сказал я. — Не студент.
Я вспомнил свои уральские университеты и вздохнул.
— Послушайте! — Он тронул меня за рукав. — Не уходите никуда. Я — сейчас.
Он исчез и через минуту появился с плоской бутылочкой коньяка и двумя картонными стаканчиками.
— Нет-нет, я не буду, — неуверенно сказал я.
— Ерунда! — сказал он. — Дернем! Очень даже будет не лишним.
Он начал скручивать бутылочке голову. Пальцы у него были тяжелые, потрескавшиеся от грубой работы.
— Ну? — заулыбался он. — Дернем?
Мы дернули… И глаза у меня полезли на лоб.
— Спирт! — улыбнулся мой нечаянный собутыльник. — Зверобой!
— Что? — сипел я. — Что это?
— Я его на зверобое настаиваю, — объяснил он. После выпивки его лицо разгорелось, стало подвижным, нервным.
— Итак, — сказал он, — не студент. Путешественник.
— Нормально, — сказал я. — Просто в отпуске.
— Так, — сказал он. — Еще?
— Нет-нет! — сказал я.