Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 154



После того как накопился опыт поездок в Москву и обратно, пришлось сделать грустный вывод: молитва хотя и не утратилась совсем, но неизбежно слабела и рассеивалась в суете и общении с людьми. Требовалось значительное время в уединении, чтобы молитва окрепла и стала сильной и нерассеянной. Для этого пришлось наметить себе с самого утра каждый день жить цельно и внимательно. Если в уединении это получалось сравнительно легко, то в скиту, а особенно на Псху, не говоря уже о поездках в Россию, я обнаружил в себе большие упущения в удержании ума в непрестанной молитве. Каждый спуск с Грибзы давался мне недешево — приходилось платить своим молитвенным устроением, помогая монахам, сестрам и обычным сельчанам.

Труднее всего оказалось выкорчевывать тонкие, глубоко скрытые страсти гнева, гордыни и похоти. Я прилагал в покаянной молитве все усилия, но тем не менее обнаруживал, что периодически то одна, то другая страсть всплывала из глубины сознания и становилась предо мною, словно медная стена между Богом и душою, угрожая остаться в вечности моими сторожами. Грубые страсти уже так сильно не нападали на меня, но, становясь тоньше, не исчезали, а словно злые собаки, стояли в отдалении, готовые наброситься в любой момент. Я знал, что исход этой борьбы пока для меня неясен. Пришлось снова взяться за книги и попытаться найти способ преодолеть эти скрытые страсти.

Из прочитанного удалось выяснить, что плоть человеческая, обладая материальностью, или определенной инерцией, препятствует достижению на земле совершенного бесстрастия, которого душа достигает лишь после разлучения с телом. Читая у святых подвижников, что зло уже не имеет силы увлечь бесстрастного, но может лишь колебать его стойкость, я горько вздыхал: «Господи, где эти недосягаемые вершины бесстрастия и возможно ли приблизиться к ним такому смертному и грешному человеку, подобному мне? Обрету ли я когда-нибудь „крылья безстрастия“, как писали древние отцы? Или же мне останется только вздыхать об этом, как о несбыточной цели?»

То, как жили отцы в своем бесстрастии и каким они его видели, мне хотелось постичь не теоретически, не логикой ума, а хотя бы на небольшом личном опыте. Книжные объяснения этого состояния вселяли в меня скорее уныние, чем ревность, ибо я не понимал, как практически подступить к прочитанному. Книги мне сообщали, что демоны не в силах насадить страсти в сердце бесстрастного, но продолжают их сеять, надеясь уловить душу в последний момент. Но как отбиться от них практически, чтобы сердце не принимало страстей? Как я ни усиливал молитву, тем не менее всегда ощущал, что еще не вышел из-под их власти вполне, чтобы ощутить себя в духовной свободе от греха, о которой говорил батюшка.

Я радовался о тех, кто постиг практически, что ум или дух, отпавший от первоначальной чистоты, стал душой, облеченной в страсти, и о тех, кто сумел в конце концов освободиться от их притязаний, обретя прибежище в благодати. Но далее авторитетные подвижники вели трепещущую душу к запредельным для меня вратам бесстрастия, и это вселяло в сердце неуверенность в достижимости изведанного ими опыта, удостоверяющего непреложность духовной истины, говорящей о том, что, лишь отвратившись от созерцания Бога, ум впал в дебелость и облекся в плоть.

Но тогда что такое созерцание? Это было мне непонятно вообще. Я уже знал, что истинная молитва проистекает из чистого ведения Бога и нуждается в ясности и тишине ума. Следовательно, такие состояния, как ясность и тишина, или покой ума, есть некое преддверие созерцания. Но как же действует тогда непрестанная самодвижная молитва? Я читал Добротолюбие и недоумевал: каким образом в благодатном молении сердце, то есть ум, славит Бога в сокровенном молчании или безмолвии? Мое разумение изнемогало в противоречиях, и я заходил в тупик в духовной практике, не представляя, куда двигаться дальше. Сильные сомнения, вызванные неопределенностью в дальнейшей жизни, смущали меня, и я откладывал решение этого вопроса на самое отдаленное будущее, забывая, что смертен и могу погибнуть в горах в одно мгновение.

Прошли мелкие моросящие затяжные дожди, сбивая с кленов последние жухлые листья. По луговинам и тропинкам заблестели лужи. Я вновь спустился на Решевей. Немного распогодилось, и в скиту началась подготовка к зиме: уборка огорода и заготовка сухофруктов. Заодно мы собирали орехи и каштаны. Привыкнув с иноком Харалампием делать перерывы в работе, мы занимали себя в эти минуты молитвой. Если я тянул четку, то он читал Псалтирь или Евангелие. И он, и я с недоумением смотрели на капитана, который, не присаживаясь ни на минуту, носился с огорода то в дом, то на кухню, то к роднику.

— Георгий, что ты так бегаешь, никто же не торопит? Присядь на десять минут, увидишь, какая польза придет от дневной молитвы! — Мой совет, наконец, дошел до послушника. Он притормозил, подумал, потом, махнув рукой, поспешил дальше:

— Не могу. Сами ноги бегут то туда, то сюда, присесть некогда!

Я поразился такому перевозбужденному состоянию ума: люди сами себя вгоняют в суету. Когда Георгий показался из-за дома с корзиной в руках, одно мое замечание удивило его:

— Это у тебя не ноги, а ум такой беспокойный! — заметил я.

— А что я могу поделать, отец Симон? — Капитан остановился, растерянно глядя на меня.

— Вот ты и успокой его молитвой Иисусовой, потому что твой ум пожирает все твои силы и ты много усилий тратишь на суету!





— Это верно, батюшка. Руки чешутся до работы. Чувствую, что-то не так, а остановиться не получается. Буду стараться!

Так он и мелькал весь день до вечера, то тут, то там, не находя в себе решимости успокоиться и мирно трудиться, чтобы «жить тихо и делать свое дело». Немало ему пришлось приложить сил для обуздания своего ума, и кое-что у него начало получаться, если бы не некоторые обстоятельства, которые этот хороший, но надломленный жизненными страданиями человек не сумел пройти без вреда для себя и окружающих.

В начале ноября установилась сухая теплая погода. Жары давно уже не было, и в безлиственных ольховых лесах поселилась небесная голубизна. Взяв спальники и немного продуктов, мы с послушником Георгием поднимались по крутой тропе, ведущей из скита в альпийские луга. Желание помолиться в высокогорье и причаститься Запасными Дарами под синим куполом осенних небес объединило нас в этом походе. Инок Харалампий остался на Решевей, сказав, что ему нужно кое-что сделать после приезда из Москвы.

Когда тропа, миновав пихтовые чащи, вошла в буковый лес, потянуло холодом. Над нашими головами поползли высокие перистые облака. Быстро стемнело. Вскоре нас окутали сырые серые тучи и посыпал мелкий, неприятно стылый дождь. Засунув покрасневшие руки в карманы промокших брезентовых штормовок и втянув головы в плечи, мы вышли в луга и остановились. Поникшие бурые травы были припорошены свежим снежком, а холодная морось дождя перешла в обильный снегопад.

В отдалении виднелся какой-то большой белый сугроб. Им оказался рухнувший первый пастуший балаган, где мы надеялись ночевать. Я попытался подлезть под упавшую крышу, но наткнулся на торчащие колья и балки, перекрывающие невысокое внутренне пространство, и отступил. Оглянувшись на съежившегося капитана, я подбодрил его:

— Не переживай, Георгий! Второй балаган подальше должен уцелеть. Он покрепче этого…

Послушник ничего не ответил.

То и дело сбиваясь с засыпанной снегом тропы, мы добрались до второго балагана. Он тоже упал и поломал своей тяжестью все попирающие его стойки. Свистел ветер, залепляя лицо снегом и сбивая дыхание. Мы сплошь покрылись снегом и напоминали снежных кубарей, из которых мальчишки лепят снежную бабу. Тело начало замерзать, и положение стало угрожающим. Никакого жилья не было видно, а ноги и руки окоченели. Всю необозримую альпийскую луговину затянуло сплошным молоком плотного и вязкого тумана.

— Эй, Георгий! — Мой крик сносило ветром. — Ты не замерзаешь?

— 3-з-замерзаю… — услышал я.

— Держись, друг, есть третий балаган. Он упасть не мог. Очень крепкий. Только ты молись, помогай мне, чтобы туман хоть чуть-чуть разошелся, а то и правда пропадем!