Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26



– Тебе нравятся эти полосатые плавки? – показывала она на парня по колено в воде.

– Нет, так себе.

– А мне нравятся, они на тебе хорошо смотрелись бы…

Она очень любила выискивать на моей спине какие-то прыщики и выдавливать их. Это было больно и злило.

– Ты не злишься?

– Нет, даже приятно.

– Правда, приятно?

– Да.

– Зая, давай я еще у тебя из носа жир выдавлю.

– Может, не надо?

– Вот, смотри, – она надавила ногтями на мою ноздрю.

– Фу-у, – брезгливо сморщился высунувшийся из-за ее плеча Санька.

– Зайка, тебе вообще надо чистку лица сделать.

– Думаешь?

– Мамуль, море такое блестящее, что его хочется лизнуть.

Сначала обедали в ресторанчиках, а потом уже – в общих и недорогих столовках. И снова загорали по инструкции – со всеми средствами против и для загара.

– А вода не соленая, а горькая… и запах какой-то…

– Йодом пахнет, это очень полезно…

Пена выплескивается на гальку, мгновенно тает, исчезает, только галька блестит сильнее. Девушка несла свою грудь, как каравай. Все тело – постамент под ее груди. Сердце саднило, хотелось выпить.

– Смешные эти «братки», да?

– А что? – подняла она от гальки належалое лицо.

– А он прямо с сигаретой и борсеткой пошел в воду.

– А‑а…

– А знаешь, во время революции они были бы революционными матросами, с такими же шеями и цепями, а в советское время были бы стахановцами, ударниками соцтруда, а сейчас они бандиты.

– Ты им просто завидуешь.

– Мей би, мей би…

Бог, наверное, избрал меня своим глазом, чтобы я любовался женским телом. А я мучительно старался не смотреть, но глаза косили и будто бы сохли. Неумолимая сила сворачивала голову, и я глядел, пряча от нее лицо и делая задумчивым взгляд. И говорил ей что-то незначительное о море, о погоде, будто думал только об этом, а не рассматривал женщин. Будто специально, все как на подбор: удивительно красивые, загорелые и блестящие на солнце, музей достижений современного женского тела. Я будто бы воровал у нее из-под носа эти фрагменты грудей, ягодиц, ног.

– Тебе, видно, очень нравится эта, в стрингах? – Няня спокойно смотрела на меня из-под панамы.

– Какая? Эта? Фу, нет, что ты.



– А вон та, в купальнике от Версаче? – Она приподнялась на локте и щурилась.

– Как ты видишь, что это купальник от Версаче? Так себе, мне не нравятся худые модели, они нравятся толстым мужикам.

– И купальник от Версаче не понравился? Я же вижу, что ты врешь, Андрей. Чего ты боишься? У тебя уже глаза косят в разные стороны!

– Ну, это скорее какое-то эстетическое зрелище, что ли.

– А от меня? – с вызовом толстушки спросила она.

– От тебя даже большее.

– Я знаю, что только большее, но не эстетическое!

И вдруг громкий, вспухающий шум прибоя, будто напоминающий о себе, и длинный, всасывающий звук его отступления. Шампунная пена, черная мокрая галька, голубое стекло воды. Нещадное солнце, все вокруг белое, обведенное фиолетовым нимбом. Зеленый пластик водоросли прилип к ее большому пальцу. Крики чаек, купающихся, торговцев пахлавой, лай собаки. «Теплоход «Константин Паустовский» отправляется по… шруту… ассе номер пять». Она, раздраженно закрыв глаза, лежала на боку. Я рядом с нею, на мне эти полосатые плавки. Она хотела что-то сказать и промолчала, только веки вздрогнули. В этом августе, лежа рядом с женщиной у моря, я вдруг остро почувствовал свою смертность. С женщиной всегда чувствуешь смертность и конечность пути. Хотелось выпить и закурить. Хорошо выпить и знать уже, что умрешь, глядя в морскую даль, лежа рядом с женщиной – любимой или не очень, все равно… Приятно закурить. Курить и чувствовать, как проходит жизнь.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

Мне очень хотелось показать им лайнер. Но его все не было. Были толпы людей на улицах, на рынках, в тесных троллейбусах; озлобленные, яростно агрессивные кондукторы и местные жители. Изнуряющая жара и вечерний смог на улицах Московской и Киевской. Тот же наглый бандурист на набережной, суровый старик в морской форме и с баяном, весы за 25 «копиiёк». Мне было обидно за отдых Няни и Саньки, и я остро переживал, когда их толкали, обсчитывали, пролезали вперед них в очереди и грубили.

Лайнера все не было, и я решил открыть им прекрасную тайну, которую заготовил напоследок. Я повел их по улице Чехова, чтобы показать им Ялту, которую сам очень любил, – эти изогнутые, ступенчатые старые дома с большими верандами, насквозь проросшими толстыми, перекрученными ветвями дикого винограда, эти таинственные, каменные спуски во дворы, этих странных, будто бы музейных людей, эти парки, будто бы навсегда сокрытые от простых смертных. Но поразительно: та, прошлогодняя, Ялта спряталась от меня, и ТА улица Чехова будто бы отступила за саму себя, за эту обычную, ничем особенным не примечательную провинциальную улочку, и казалось, вновь проявляется за моей спиной, но стоит обернуться вместе с Няней – и все пропадает. Словно бы в этой Ялте меня окружала странная граница, переступая которую я попадал в строительный магазин «Евроремонт», «Покрiвля для ВАШОГУ дому», продуктовый гастроном, магазин женского белья, дорогой и скучнейший ресторан, гордящийся тем, что все на уровне и как в Москве, и становился обычным семейным курортником с пивом в руке.

После еды она подкрашивала губы, и делала это с таким аппетитом, будто совершала некий ритуал, продолжая есть. Я со страхом в душе думал о Массандровской улице, уже зная, что и там меня будет ждать эта невидимая граница со шлагбаумом и невидимым насмешливым часовым.

– О чем ты думаешь?

И я вздрогнул, снова увидев в ней чужого человека.

– Так… Какое странное чувство было у меня в Германии…

– Ты был в Германии?

– Да, немецкоязычная группа нашего института. Дойче аустаушдинст.

– Надо же, – она с уважительной готовностью сменила лицо.

– И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, что-то такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.

– Ах, какие названия… Ты их так называешь запросто.

– Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное и конечное. И неважно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.

– Я поняла тебя, – и она с такой же готовностью нахмурила брови.

«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Андреем… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся незнания немецкого языка…»

А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «Скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас: ничего страшного, это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.

Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка. Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.

Съездили с Няней в Ливадию. Пили там портвейн «Ливадия» и хрустели пластиковыми стаканчиками.

– На этом месте, где мы сейчас с тобой сидим, – сказал я, – когда-то стоял деревянный дворец Александра Третьего, мы, по сути, сидим на его фундаменте… он умер в этом дворце, и его сын Николай в ужасе выбежал и просил дух отца: «Сандра, научи! Сандра, научи!» А в сорок первом году, когда наши отступали, этот дворец сгорел от окурка неизвестного солдата… И вот теперь здесь спортивная площадка, и мы с тобой сидим, и что-то будет еще…