Страница 2 из 8
- Именно?
- Савл Влоб.
- Как?
- Я говорю о Савле Влобе. Вы улыбаетесь? В таком случае вы гораздо веселее вашей вещи. Не знаю почему, но она напомнила мне слова Влоба о том, что есть мир, где по солнечной стороне...
Я схватил старика за руку, и вязка книг, прячущихся под его локтем, шлепнулась в снег, оборвав цитату. Охваченный внезапностью, я стоял не шевелясь, пока мой спутник собирал, кряхтя и кашляя, рассыпавшуюся вязку.
- Значит, и вы знаете человека, продающего философскую систему?
- Ну, вот. Сначала "как" да "кто", а потом "и вы знаете". Савла Влоба знают все, но в этом невыгодно признаваться. Вы говорите, он продает систему. Что ж: значит, она у него есть.
Несколько сконфуженный, я поспешил рассказать экс-критику, как был приобретен за тарелку супа афоризм. Вызвать старика на воспоминания было нетрудно. Мы то шли, то останавливались, расползающаяся пачка книг - из-под левого локтя под правый и обратно. Существо обобщенного критиком сводилось к следующему.
Встретились они лет девять тому назад, в публичной библиотеке, у столика, где производится выдача книг. Это было время, когда мы читали книгу, не снимая перчаток и дыша ей в текст морозным паром. Вдоль столов встопорщившееся солдатское сукно и истертый драп, изредка потаптывание стынущими пятками. Библиотекарь, бесшумно скользя валенками, канул в книги. Приходилось дожидаться. Глянув через плечо случайного соседа, критик увидел "требовательный листок", терпеливо выставившийся из его пальцев: "Фамилия, имя: Влоб, Савл. Назв. треб. соч.- "Описание примечательнейших кораблекрушений, мореходцам в назидание, приключившихся с..."; но валенки библиотекаря вынырнули из книг, "требовательный листок" прыгнул из пальцев в пальцы, и критик не успел дочитать. Критик напомнил мне, что тогда он работал над своим "Еще к вопросу о судьбах русской интеллигенции". Кресла изучателей судеб и кораблекрушений стали рядом. "Еще к вопросу" было, в сущности, закончено: оставалось лишь кой-где тронуть рукопись и приискать эпиграф. Порывшись в источниках, автор уже начал было вклинивать нечто меж заглавия и текста, как вдруг услыхал над ухом:
- Зачеркните. Не годится. Ведь эта строка - вот уж пятьдесят лет - не вылезает из эпиграфов. Дайте ей отдохнуть. А я вам одолжу новый, ни под чьим пером еще не бывавший эпиграф. Пишите.
Вы представляете себе, как вытаращился на непрошеного советчика наш почтенный экс-критик: он очень благодарен товарищу за услужливость, но товарищ, подглядевший через плечо, должен бы знать, что нельзя говорить об эпиграфе, не зная сочинения, к которому...
Влоб перебил:
- Да, я успел прочесть только конец заглавия: "...ской интеллигенции". Но уверены ли вы, что ваши читатели захотят прочесть больше моего? Притом перед читателями у меня имеется преимущество: я вижу автора в лицо и аннотирую: интеллигент об интеллигентах. Ясно - тут возможен только один-единственный эпиграф, и вам с ним никак не разминуться. Впрочем, как угодно. Что же до подгляда через плечо,- вы уж извините,- то мы квиты. Не так ли?
И, захлопнув свои кораблекрушения, Влоб встал и направился к выходу.
Экс-критик не счел нужным вспоминать эмоции и мотивы, приведшие его после секунд бездействия к решению: догнать уходящий эпиграф. Конечно, надо бы соблюсти конвенансы и не показать излишнего любопытства, а так, как-нибудь снисходительно улыбаясь: "Ну, какой там у вас этот самый, как его..."
Заинтригованный критик, вероятно, все это и проделал с той или иной степенью непринужденности.
Влоба он настиг в вестибюле остановленным размотавшейся обмоткой. Вынув изо рта английскую булавку, он не разгибая спины ответил:
- Если мой эпиграф покажется вам грубым,- это потому, что он не с книжной полки. Частушка, записал в вагоне. Как ваше полное заглавие?? "О судьбах русской интеллигенции"? Ну, вот, не угодно ли:
Сяду я на камне, слезы капают:
Никто замуж не берет, только лапают.
И, зашпилив обмотку, Влоб распрямился:
- Впрочем, ваша благовоспитанная тема вряд ли позволит своему эпиграфу так грубо с нею обращаться. Не правда ли?
Историограф интеллигенции сделал, должно быть, кислую рожу. Но вежливость понудила его не поворачивать сразу же спины, а проявить некое великодушие, предложив вопросы: "Над чем работаете?" - "Какой объект в центре вашего внимания?" На что Влоб отвечал кратко:
- Вы.
- То есть?
- Ну да: вы, критики, причем предупреждаю: вопрос о том, как возникает в критике его критика, отодвигается для меня вопросом более тонким: как проскальзывает в бытие сам критик, при помощи какого трюка этот безбилетный пассажир...
- То есть позвольте...
- Никакого "то есть", к сожалению, позволить не могу, поскольку речь идет о литературном критике.
Старику, конечно, ничего не оставалось, как развести руками, а Савл Влоб тем временем продолжал:
- Разве один из вашей братии, наиболее откровенный, я говорю о Геннекене, - не имел неосторожность признаться: "Художественное произведение действует только на тех, чьим выражением само является". Раскройте "La critique scientifique"30: буква в букву так. Но ведь художественное произведение рассказывает жизнь своих персонажей. Если разрешить какому-нибудь персонажу, так сказать, безбилетно в жизнь, дать ему ключ от библиотечного шкафа с правом стучаться в бытие, то персонаж,- в этом не может быть никакого сомнения,- во время своего пребывания среди нас принужден будет заниматься критикой, только критикой. Почему? Уже по одному тому, что он из всех нас наиболее заинтересован в своей собственной судьбе, потому что ему необходимо скрыть свое небытие, небытиё, которое, согласитесь, неудобнее даже дворянского происхождения. И вот существо менее реальное, чем чернила, которыми оно пишет, принимается за самокритику, всячески доказывая свое алиби по отношению к книге: меня, мол, никогда там не было, я художественно не удался, автор не в силах заставить читателей поверить в меня, как в образ, там, в книге, потому что я не образ и не в книге, а я, как и вы все, я здесь, дорогие читатели, среди вас, по сю сторону шкафа, и сам пишу книги, настоящие книги, как настоящий человек. Правда, конец этой последней тирады критик, переписывая набело, всегда вычеркивает, и "я" переправляет на "мы" ("Как мы писали в нашей статье" "Мы с удовлетворением констатируем"): все это вполне естественно и объяснимо - существу, плохо разучившему свою личность, лучше избегать первого лица единственного числа. Так или иначе, персонажи, населяющие книги, как и мы, населяющие наши планеты, могут быть либо верующими,. либо атеистами. Ясно. Я хочу сказать,- продолжал Влоб горячо, не давая собеседнику вставить хотя бы слово,- что далеко не все персонажи оборачиваются критиками (случись такое - хоть бросай жить!), нет,- в критики идут отрицающие бытие своего автора, то есть атеисты во внутрикнижном масштабе, разумеется. Они не желают быть выдуманными каким-то там выдумщиком и как умеют и могут мстят ему, убедительно доказывая, что не автор измышляет персонажи, а они, персонажи, измышляют авторов. Вы скажете, что это украдено у Фейербаха: но я и не отрицаю эрудиции критика, я отрицаю только его бытие.
Тут экс-критик попробовал все-таки проявить некое бытие и встать на защиту себя и себе подобных. Старик подробно пересказал мне свою гневную отповедь Влобу. Но я, поскольку вас интересует лишь последний, приведу только один из его аргументов, сводящийся в основном к тому, что теория эта получает свой смысл лишь за счет... здравого смысла.
Оказалось, что Савл Влоб, хотя в глазах его блуждал странный блик, ничего не имеет против здравого смысла. Он объяснил, несколько утишая гнев собеседника, что персонажей вне книг, разумеется, не существует, но что персонажевая психология, ощущение сочиненности своего бытия - реальный, научно установленный факт. Если б пресловутый студент Данилов, замышляя убийство, знал, что либретто его преступления уже года два как написано Достоевским, то, возможно... он предпочел бы начать с автора. Но Данилов, по всей вероятности, не читал "Преступления и наказания", критик же существо профессионально читающее, читающее до тех пор, пока не вычитает самого себя. Тогда-то и начинается его карьера. Дело в том, что персонажи, конечно, не превращаются в людей, но люди зачастую превращаются в персонажей, то есть служат материалом для людей, выдумывающих людей. Тургеневские Рудин, Лежнев, Базаров, Пигасов потому и впечатляют, что жизнь как бы подтверждает их своими, если не двойниками, то приближениями; и, естественно, наиболее впечатляет выдуманный человек именно того, казалось бы, невыдуманного, реального человека, который, найдя свое отображение в книге, чувствует себя им подмененным и удвоенным. Чувство двойной обиды, которую должен испытать человек, совершенно непрощаемо: нельзя примириться с тем, что вот я, реальный, невыдуманный, через десяток-другой лет - под крест и в ничто, а то вот, измышленное "почти я", нереальное, будет жить и жить как ни в чем не бывало; но еще не прощаемее сознание, что кто-то, какой-то там автор выдумал тебя, как арифметическую задачу, мало того,решил тебя по ответу, над которым ты сам всю жизнь бесплодно бился, угадал твое бытие, не будучи с тобой даже знакомым, пролез пером в твои сокровеннейшие мысли, которые ты с таким трудом прятал от самого себя. Нужно немедленно опровергнуть, реабилитировать. Немедленно. Особенно надо торопиться так называемым "отрицательным типам": не оттого ли Тургенева критиковали главным образом Пигасовы, Достоевского - Фердыщенки, а о Грибоедове чаще всех вспоминают в своих трактатах Молчалины.