Страница 43 из 49
Кругом было тихо; тёмные тучи заволакивали небо всё больше и больше; становилось темнее; лошадь, казалось, осторожнее ступала ногами, и её шаги как-то странно звучали среди невозмутимой тишины, пугая воображение Андрея Егорыча. «Елена Павловна, Елена Павловна, — думал он, — ах, как всё это скверно! И зачем я сошёлся с вами? Собственно говоря, разве мало в мире свободных женщин? Нет, видите ли, мне понадобилась жена товарища, милого человека, друга, так сказать, детства, чтобы испортить ему жизнь, отравить существование и, может быть, толкнуть в преждевременную могилу! Ах, Елена Павловна, Елена Павловна, до чего вы меня довели! И чего вы нашли во мне хорошего? Иван Петрович был человек вот именно прекрасный, честный, прямодушный… Его жалеть бы надо, а мы с вами… Ах, — одним словом, всё это одна сплошная пакость! Вспомнишь и даже печень заколет»… Лошадь Тальникова споткнулась. Андрей Егорыч едва не выпал из седла, оробел, потрепал лошадь по загривку и заговорил:
— Ну, чего ты, милая, спотыкаешься? Иди, голубка, своею дорогой! Видишь, я даже править не в состоянии!
Лошадь фыркнула, а Тальников перекосил брови. Ему вспомнилось внезапно, как хоронили Ивана Петровича. День был хмурый и скучный, и он шёл за гробом рядом с Еленой Павловной, встревоженный и расстроенный. Он не плакал и только всё время как-то особенно беспокоился, суетился и волновался; а Елена Павловна хныкала и поминутно нюхала нашатырный спирт. В церкви она даже упала в обморок. Андрей Егорыч пытался поднять её и не мог; она была тяжела, и это обозлило Тальникова. «При жизни обманывала, а после смерти жалеет! — думал он в это время. — Мяса столько, что не поднимешь, а тоже в обморок падает. Небось ещё притворяется». Он отчаялся поднять её собственными средствами и позвал на помощь феноменального баса, горького пьяницу, выписанного из Томиловки специально для похорон. От попыток поднять Елену Павловну у Андрея Егорыча отекли руки, и он сердился. А Иван Петрович лежал в гробу жёлтый и безучастный, окружённый целыми облаками такого славного кадильного дыма. Андрей Егорыч даже позавидовал ему в ту минуту. «По крайней мере, не возится, не хлопочет, не тормошится без толку и не видит отвратительных рож», — подумал он и стал торопливо креститься. Тальников вспомнил всё это, и теперь на него напал уже положительный страх. «О, Господи, Боже мой, — вздыхал он, чувствуя, что его сердце колотится, как подстреленная птица. — Не надо думать об этом, иначе я захвораю. Надо постараться развлечься». Но развлечься Андрею Егорычу не удавалось; его мысли продолжали вертеться, к его сожалению, вокруг одного центра, как бабочки около огня.
Тальников въехал в село; было всё так же темно, и Андрей Егорыч продолжал беспокойно вглядываться во мрак. У дороги на завалинке он услышал какой-то исступлённый храп. «Человек или собака? — подумал он, робко прислушиваясь. — Нет, собака, конечно, собака», — решил затем он. Он проехал ещё несколько шагов и снова подумал, невольно прислушиваясь к храпу: «Нет, это человек, положительно человек. Небось наелся перед сном до одурения пшённой каши да ещё с конопляным маслом и храпит, как повешенный. У самого-то нервы в зачаточном состоянии, а до других ему дела нет!» Тальников поморщился… «Боже мой, Боже мой, они все точно сговорились раздражать меня! Ну, чего он храпит, ну, чего он храпит, скажите, пожалуйста? Свинья, право, свинья. Наелся пшённой каши, укрылся тулупом и чувствует себя как в царствии небесном. Идиот!» Он дрогнул.
Тулуп на завалинке завозился, и Тальников робко оглянулся и тихонько толкнул лошадь. Между тем из-за тучек вышла луна; было так тихо, и луна выглянула из-за туч так неожиданно, что Андрей Егорыч заподозрил, не вышла ли она с целью посмотреть, не случилось ли на земле что-нибудь особенное. Однако её физиономия выглядывала довольно безучастно. Серые тучки то и дело мелькали мимо неё, как летучие мыши мимо фонаря. Вокруг всё-таки просветлело, и это обстоятельство слегка обрадовало Тальникова. Он проезжал уже мимо церкви. Она была заново выбелена, высоко поднималась над тёмными избушками и казалась каким-то призраком, выходцем с того света, невозмутимым ко всему земному и страшным именно этой своею невозмутимостью. На церковном кресте горела звёздочка, и призрак, казалось, перемигивался с месяцем о чем-то таинственном, что ведает только он да месяц. За оградой церкви белели ютившиеся около могильные памятники, тоже невозмутимые и похожие друг на друга, как дети одной матери. Тальников подумал: «И Иван Петрович здесь же лежит и ничего не видит и ничего ему не надо». И ему вдруг до боли захотелось посмотреть на его памятник. Пока, до прибытия из города мраморного, там был поставлен простой деревянный крест; Андрей Егорыч знал это, и ему почему-то хотелось посмотреть, убедиться своими глазами, стоит ли крест так же, как и прежде, или же совсем не стоит или стоит, но как-нибудь особенно. В такую ночь всего можно было ожидать, но Андрей Егорыч не решался оглянуться. Ему было страшно. Он чего-то боялся. Однако любопытство взяло верх, и он, наконец, оглянулся — оглянулся и похолодел от ужаса. Сначала он думал, что ему это показалось; он даже хотел убедить себя в этом, остановил лошадь, протёр глаза дрожавшею рукой и заглянул за ограду снова. Однако сомненья теперь не было. На могиле Ивана Петровича кто-то сидел, белый, в одном белье, обхватив рукою ствол креста и понуро, как бы в унынии, опустив голову. Лицо сидевшего на могиле Тальников, однако, рассмотреть не мог, и он продолжал глядеть, бледный от ужаса, но с презрительной гримасой и даже с некоторой злобой. Ему как бы хотелось сказать: «Выходцев с того света, милый мой, не бывает, и я тебе не верю, тебя не боюсь и, видишь, гляжу и буду глядеть на тебя вот так, пожалуй, хоть с полчаса! Я знаю, что это галлюцинация, так сказать, расстроенные нервы и больше ничего!» Тальников продолжал смотреть на призрак. Вокруг было тихо, так тихо, что Андрей Егорыч прекрасно слышал биение своего сердца. Даже трещотка ночного караульщика не нарушала тишины; караульщик спал где-нибудь, приткнувшись на завалинке, и Андрей Егорыч даже был убеждён, что это именно его храп слышал он около дороги и принял за собачий. Призрак между тем сидел, не шевелясь, на могиле Ивана Петровича, и Тальниковым овладела злоба… «А всё-таки я не боюсь тебя, миленький!» — подумал он и, внезапно исполняясь дерзости, тихо позвал:
— Это вы, Иван Петрович?
В ответ на это тень на могиле шевельнулась, как бы собираясь двинуться на зов, и у Андрея Егорыча помутилось в глазах. Он вскрикнул, толкнул лошадь каблуками под брюхо и уронил с головы шляпу. Лошадь пошла рысью, но Тальникову казалось, что она несётся карьером. У него захватывало дух, а сердце колотилось до головокружения. «Неужели же, — думал он, — Иван Петрович, действительно вышел из могилы, чтобы напомнить мне о себе и вообще отомстить? Что же, может быть, после смерти что-нибудь и бывает? Может быть, со смертью ещё и не всё кончено? Кто же это знает? Эмпирическим путём убедиться в этом нетрудно, да миру-то как затем расскажешь? Миру-то вот и не поведаешь! В этом-то и закавычка! О, Господи, Боже мой! Это пытка, это инквизиция! Это я не знаю, что такое!» Тальников проехал уже селом, замелькал в поле между хлебами и не открывал глаз, поручая всего себя лошади. Однако через четверть часа лошадь доставила его в целости, но только без шляпы, к резным воротам его усадьбы.
Тальников въехал на двор, что называется, ни жив ни мёртв. К нему навстречу вышел ночной караульщик, худенький мужичишка, в рваном полушубке. Андрей Егорыч бросил ему поводья, слез с лошади и подозрительно заглянул в его лицо. Караульщик, казалось, заметил, что на Андрее Егорыче не было шляпы, и лукаво улыбался. Тальников постарался напустить на себя некоторую развязность и, расправляя ноги, спросил караульщика:
— А хорошо ли ты караулишь и не храпишь ли ты, милый, по ночам, как повешенный?
Караульщик почесал затылок.
— Это вы насчёт караула? — переспросил тот, впрочем, совершенно весело. — Нет, зачем же храпеть. Храпят ведь это, то есть, которые в грудях с мокротью.