Страница 2 из 8
Я должен был объяснить, что это вовсе не фотография, и что рисую я исключительно для себя.
– Фотография с руки, разве трудно понять!
Лягушечьи глаза его улыбнулись, он сказал:
– Ну, да ладно. Снимайте!
Он небрежно полулег на траву, облокотившись. Сначала его интересовало, что я делаю. Затем лицо его приняло равнодушное выражение, и он, прищурившись, тупо смотрел вдаль.
Мне хотелось вызвать его на разговор, и я несколько раз начинал беседовать с ним, но он отделывался односложными ответами, мычал и зевал.
– Я уж не первого вас срисовываю… – начал я.
– Всякий свою линию ведёт, – сентенциозно произнёс он и сплюнул, продолжая глядеть в неопределённое пространство.
Лучи солнца отвесно били на нас и так нагрели голову незнакомцу, что он мало-помалу задремал. Клюнув носом, он просыпался и раскрывал глаза: но через минуту снова засыпал. Я был рад, когда портрет пришёл к концу, и сонливый незнакомец, получив деньги, удалился от меня.
Дня через два, любуясь солнечным закатом с крутого берега Днепра, я опять увидел незнакомца. Он тоже стоял на горе и смотрел на Подол, тонувший в розовом тумане. Неужто и этот оборванец не лишён чувства природы? Мы, художники, иногда чересчур заносимся, воображая, что мы одни способны наслаждаться красотой. Оборванец, впрочем, не был уже оборванцем. На нём была серая пара и новый картуз. Он поклонился мне приветливо как старому знакомому. А когда я ответил на его поклон, он в радостном волнении подошёл ко мне.
– Узнаёте ли вы, господин, Петьку Голого? – произнёс он хвастливо и окинул себя довольным взглядом.
Да, строго говоря, его трудно было узнать. Всё на нём было чисто, и только кумачовая рубаха по-прежнему была расстёгнута на груди. Он точно помолодел, и морщины на его загорелом рябоватом лице разгладились.
– Вас Петькой Голым зовут? Да, вы изменились. Поступили на место, что ли?
Он рассмеялся.
– С какой радости? Скоро двадцать пять лет, как я свободный человек. Никому не служу, сам себе пан.
– Вы из крепостных?
– Да. Лаврский штатный. А всё впрок мне ваши денежки пошли! Изволите видеть, как дали вы мне позавчерась два пятиалтынных, в тую же минуту сел я в карты играть и в тую же минуту всех обобрал, то есть до нитки, до последнего гроша, даже платочек на шею и тот выиграл. Но как, значит, не терплю стеснения гортани, то и бросил его… Очень вам благодарен, господин, за лёгкую руку.
Он приподнял фуражку.
– Обработал, обчистил, по миру пустил! – вскричал он в каком-то экстазе. – С генеральского кучера богатейшую плисовую поддёвку снял, а Федосея-лавочника на семнадцать карбованцев нагрел! Да что – всех нагрел! Меди и серебра в платок навязал! Почитай, всего рублей за тридцать хватил! Часы выиграл!
Он показал мне потёртые серебряные часы и несколько ассигнаций.
– Где же это вы… Здесь, в саду?
– А то ж! Вон и теперь дуются! Вон видите!
На полянке, освещённой умирающими лучами солнца, лежала кучка людей, расположившись звездообразно, головой к центру. Они молча и сосредоточенно играли в карты.
– Теперь я на человека похож, – продолжал Петька Голый. – А то, что я был? Жулик, босяк?! Самого себя стыдно было! Верите, как вы стали рисовать, такая совесть заговорила, что чуть я вас тогда ножом не пырнул. Но только ножа на ту пору не случилось, да и трус я – курицы обидеть не могу. Вот и жидов когда били, всего только и попортил я, что мальчишке ихнему скулу своротил, да ещё евреечке пальчик вывихнул. Потому что я до женского пола чрезвычайно как, могу сказать, охоч. Теперь на мне не краденое, с позволения сказать, а своё собственное – и шапочка, и штаники, и сюртучок. И при часиках я, и при капитале. Вы как думаете? Я такого счастья, может, уже десять лет жду, да всё никак дождаться не мог, и как оно привалило – решительно не соображаю и до сих пор полагаю, что это во сне…
Он с недоумением взглянул на меня, на свои часы, на ассигнации и широко улыбнулся.
– Нет! Не сон это! И за что это мне, Господи! За то, что десятки лет голодал, холодал, угла, где голову преклонить, не знал, а в юности монастырского кнута в избытке даже отведал и весь век сиротой промаячил! Ну, да уж и справлю я праздник! Боже мой!
На секунду он зажмурил глаза.
– Первым делом, господин, возьму номер в гостинице, чтоб всё было прилично. Я как выиграл деньги, то весь день ещё не ел и не пил, и в желудке у меня, извините за грубость, соловьи щёлкают. Нарочно жду, чтоб приятнее кушанье показалось. Человек во фраке и белом жилете будет у меня прислуживать и все мои приказания духом исполнять. «Эй, братец, подай этого!» «Эй, милый, принеси того!» «Раздень меня, братец!» Четыре рубля и пятьдесят копеек определил я на одно это! А за три рубля Дуньку Плешивую возьму, да её сестрёнку Таньку, да пусть пляшут и пятки мне чешут как настоящему барину. Вина на пять целковых куплю. Да что Дунька Плешивая или Танька! Экая невидаль! Я настоящую барышню приглашу с Крещатика или из Шата. По струнке ходи передо мной! Повинуйся мне! Ух, мамочка!!
Он вошёл в азарт и размахивал руками. Его глазки сверкали как две огненные точки. Это был мечтатель, много лет ограничивавшийся только грёзами о хорошем житье-бытье и, наконец, достигший, нежданно-негаданно, возможности осуществить свой заветный идеал. Этот Петька ходит чуть не нагим, голодный и озлобленный, бесплодно вожделеющий, и вдруг он одет, он в «шапочке» и «при часиках». У него голова шла кругом, и, при малейшей фамильярности с моей стороны, он заключил бы меня в объятия.
Солнце погрузилось за черту горизонта, и долее оставаться в Царском саду было небезопасно: в «населённости» его я убедился ещё в первую прогулку. Я направился к выходу.
– Постойте, господин, – озабоченно и просительно сказать Петька Голый. – Что я вас спрошу… Как от вас мне счастье…
Он посмотрел в ту сторону, где игроки неподвижно лежали вокруг карт, страстно затаив дыхание и, должно быть, крепко напрягая зрение: быстро смеркалось.
– И как вы доброй природы, – продолжал Петька, – а между тем, я в самом игроцком ударе… И чтоб уж кутить, так кутить: и Дуньку, и Таньку, и барышню, и чтоб даже шарманка была… То не будете ли вы в такой степени великодушны – не позычите ли мне ещё хоть десять копеек? Тут солдатик лежит, у него три красненьких в ладонке. Страсть хочется ещё и этие деньги сорвать!
Он так сиял, он так был уверен в выигрыше, а с другой стороны, мне так хотелось поскорее уйти домой от этих подозрительных фигур и от самого Петьки Голого, что я дал ему десять копеек.
Он беспечно засвистал и подошёл к группе картёжников. Кажется, его не сразу приняли, опасаясь его чертовского счастья.
На следующий день, рано утром, я встретил его снова в Царском саду. Он по-прежнему был в изношенном картузе с раздвоенным козырьком, и ноги у него были голые. Вчерашнего великолепия как не бывало. Лицо его поражало своим старческим видом, своим землистым цветом, потухшими глазами, под которыми стояло по фонарю. Мне показалось, что в его бороде много седины.
Заметив меня и мой вопросительный взгляд, Петька Голый нахмурил брови и зверски закусил нижнюю губу. Он ничего не сказал. Но я догадался: мои деньги на этот раз принесли несчастье.
Дунька Плешивая
Босяки, населяющие Царский сад, не только знакомы между собою, но и почти все – большие приятели. Что-то вроде артелей или кружков, существует у них. На голодный желудок, босяк лежит под деревом и дремлет, ленивым глазом посматривая на прохожих. Но если ему удастся раздобыть копейку, он вдруг оживляется. Он вскакивает, торопливо шагает по откосам, и его оживление такой благоприятный признак, что мигом вскакивают и другие босяки, столь же лениво и безнадёжно дремавшие там и сям в саду. Вокруг счастливца собирается кучка голодных друзей, и кто-нибудь, одетый поприличнее, снаряжается «в город» за селёдкой или колбасой, а также за полуштофом. Выпив и закусив, босяк «полагает себя» самым счастливым человеком в мире и об одном только молит Бога, чтобы холода не наступили, чтобы дождей не было, и чтоб полиция не привязывалась.