Страница 67 из 68
Сюда же -- история с подвалом в таком-то парке на такой- то выставке.
Речь идет об одной из первых после определенного так на-зываемого исторического (в действительности к истории никакого отношения не имеющего) периода широкой экспозиции од-ной страны в столице другой страны. Посетителей (а их - стада!) угощают напитком таким-то из чуждых стаканчиков-одноразок, которые кем-то беспрепятственно уносятся с собой, а также показывают среди экспонатов разные чуждые издания (печатную продукцию), которые в отличие от пластмассовых стаканчиков уносить с собой уже возбраняется, а один из персо-нажей запрятывает торопливо и воровато между рубашкой и собственным толом, за что почти немедленно схватывается и препровождается в бункер, вход куда не каждому суждено раз-глядеть среди парковой зелени. Представление об этом подземе-лье складывается из отдельных вещиц, интерьеров (очень казен-ных и унылых), человеческих фигур, оштукатуренных стен, канцелярской мебели, мусорных урн, место которым на дорож-ках парка. Все эти признаки берутся напрокат из где-то там вы-ше упоминаемого космического пространства. Оттуда, из сего беспредельного вместилища, прилетают реплики, перемигивания, кривые ухмылки, замахивания, кончающиеся почесываниями, сплевывания, небрежные предложения закурить и все ос-тальное. Эта часть полотна остается не закрашенной, лишь легкие пунктиры углем. Белое пятно в контексте всей картины, впрочем, покрывается красками каждым в меру испорченности. Персонаж, такой большой мальчик, растерянный в одних обстоятельствах, напористый в других, нежный в третьих и без- различный в остальных, спустившись в этот таинственный до жути и одновременно такой унылый, прозаический подвал, тем самым перемещается из обычной жизни в некое чуждое прост-ранство, влетает в вышеупомянутый космос, где пребы-вает и поныне, хотя и видишь его рядом с собой в собственном мире. Здесь он, художник, не в силах более удерживать в себе столь сильное впечатление ранней молодости и рассказывает тебе о том далеком приключении, то есть, тайное делая явным.
В предчувствии скорейшего освобождения от сладких пут рок-прозы, музыкальные инструменты импровизационно и скупо, вежливо уступая слово то одному, то другому, то третьему, разрабатывают тему страны такой-то и такой-то и Иностранца. Все беды веснушчатого смельчака (помните?) но мнению валторны проистекают именно от иностранцев вообще и того Иностранца в особенности. Голубиным голосом валторны повторяется история, пока еще не попавшая в настоящую, то есть именно в эту, рок-прозу, об одном лишь взгляде Иностранца в том далеком-далеком детстве и в том романтически прекрасном особняке. Истории, собственно говоря, и нет никакой. Иностранец в недоумении поднимает брови, и на лице появляется выражение смущения, обычное у взрослых людей, невольно высказывающих или выслушивающих какую-нибудь непристой-ность при детях. Хотя, как Божий день ясно: никакая непристой-ность не произносится. Как Божий день ясно: произносится аксиома. Аксиома не может вызвать ту же реакцию, что вызывает непристойность. И тем не менее...
Дело не в непристойности, а в аксиоме, в случае, разумеет-ся, если это действительно аксиома. А если нет? Отсюда всё и начинается. Вот уж истинно: "Такая-то страна такой-то стра-не подарила пароход - огромные колеса и страшно тихий ход!"
Гудят авиационные турбины, самолет пробирается на огромной высоте в определенном направлении, и они уже звучат чуждо, и уже облака внизу чуждые, и уже окружающие пассажиры и незнакомые, и знакомые до тошноты тоже уже чуждые, и уже всё-всё-всё чуждое, и волна горькой, обжигающей обиды захлестывает тебя и снаружи, и изнутри, и спазм держит твою глотку, и нс сразу приходит сознание, что оторванные корни, свисающие наружу из плотно задраенной двери авиационного салона синими, красными, желтыми, зелеными, белыми проводами, уже от стужи застывшими, нс есть твои корни, а есть лишь символ твоих корней для тех, кто хочет их оборвать. Твои же корни -- там, в том пространстве, в том космосе, куда нет пути никому из тех, кто быть гам нс должен. Самолет снижается. Уши болят. Еще никем не отменяется боль в ушах при резкой смене атмосферного давления. Вот уже и душновато становится, и уже светятся таблички, которым в подобных обстоятельствах положено светиться. Авиалайнер замолкает и, пощелкивая, катится по дорожке аэродрома. Все его туловище с тобой внутри мелко содрогается от каких-то сугубо земных обстоятельств. И многое другое происходит, и ты вдруг видишь, точнее, угадываешь пятнистое лицо с нахмуренными бровями и черным косящим глазом - твоего бывшего соученика, теперь невесть как оказавшегося рядом с тобой, и все эти часы отворачивающегося от тебя, и сейчас все еще продолжающего отвора-чиваться, но уже разгаданного.
Колыхание занавесок, отделяющих салон от тамбура. Там выход. Остановка. Колыхание усиливается. Встаешь. Занавеска распахивается. В глазах красная пелена. Спазм. Он не может продолжаться вечно.
Далее в рок-прозе звучит приглушенными голосами импровизирующих инструментов тема перемещаемого по миру Дома и Алкоголика (бывшего), который в этот Дом попадает, но так ни разу и не покидает помещения: в ресторане за столиком сидит, или посуду моет в кухне, или еще что-нибудь, а стрельчатые окна Дома то покрываются арктико антарктическим инеем, то распахиваются и впускают в помещение жаркий пряный ветер океанского побережья, то еще что-нибудь происходит, на-пример, появление загорелых людей в шортах и в бикини, чер-нокожих музыкантов, и прочее и прочес, но все заканчивается благополучно, и бывший Алкоголик (он снова запивает, потому что если ты алкоголик, то это навсегда) на дрожащих конечно-стях выходит как-то из Дома, а на улице раннее утро, пасмурно и промозгло, и ветер пронизывающий дует, и уже кое-кто в ко-жухах и валенках топчется по асфальту на одном месте, и, отворачиваясь от ветра, вылезает из лимузина чернявый и кося-щий незнакомец с ужасно знакомой какой-то повадкой, и реденькая толпа ждет троллейбуса, и понятно, что всё прошло. "Ведь и в Галилее, - пишет Пастернак, - началось дома, вы- шло на улицу, кончилось миром". ("Повесть") Те же инструменты вносят уточнение, настойчиво подчеркивая еще раз - чело-век сей вовсе не алкоголик, а бывший алкоголик (он снова не пьет), то есть человек, постепенно воспаряющий из душного ми-ра повседневности в сферы чистые и грустные и привязываю-щийся к пасмурности и сумеречности, чистой и грустной, и всё это не в каменном городе, а в живой природе лесов, лугов, пру-дов, речушек, птиц, облаков, ветерков, кореньев и трав, листвы и хвои, лая и квохтанья, и далекого гула автомобильной дороги, и шума поездов, их гудков и взвывающих ускорений, и редких перекрикиваний грибников (в сезон), и всего-всего остального... (Обрывается.)
Все начинается в холодно-морозном городе и там же кончается.
И вот уже совсем непонятное: "Метафоричность метафоры или просто метафора". Иисус - метафора. В твоем лице мир (или его часть) созревает теперь для понимания этого, ибо ме-тафора реальна для язычников -- не для христиан. Каждый из нас есть элемент памяти всего человечества, и это есть общий дух, метафорический, разумеется, ибо вообще все, связанное с Духом, есть метафора в этом мире. Мальчик старается казаться спокойным, даже безразличным, но страшно боится, что отец умирает, даже испытывает чуть ли не ненависть и презрение к своему больному отцу именно из-за того, что тот может умереть, и ты несешь в себе тревогу этого мальчика, усугубляющую твою тоску.
Беллетристика возможна на фоне жизни. Она же существует в природе, не все же высокое искусство!
Тихим, но настойчивым гулом ударные напоминают о персонаже, выходящем из надстройки на открытую палубу. Взгляду открываются бурый, облитый утренним зноем берег, коробка элеватора, салатно-стальная поверхность воды, удаляющийся лоцманский катер. Но что это? Спокойно, как нечто обыденное, бытовое, возникает воронка, огромный глянцевый раструб, и лоцманский катер, убыстряя движение, устремляется в него, и вот уже снова морская поверхность неподвижна.