Страница 3 из 13
Лицо у о. Панкратия было волосатое, суровое и смуглое, да вдобавок еще от постоянного нахождения среди хозяйства сильно загорелое. На голове тоже было много волос, но волосы эти лежали смирно, не топорщились и спокойно ниспадали до плеч, а когда о. Панкратию надо было хлопотать по делам, заплетались в косу и прятались под шапку. О. Панкратий принимал гостя в кафтане, не считая нужным облачаться в рясу.
Совсем другое впечатление производил благочинный. Состоя в родстве с самим архиереем, он получил это назначение, так сказать, не по летам. Совсем еще молоденький, с маленькою бородкой и недлинными, но кудрявыми волосами, он был одет необыкновенно чистенько и складно; узкие рукава его светленького кафтана так аккуратно охватывали белую, некрупную руку, точно созданную для того, чтоб ее целовали, и пуговицы на этих рукавах и на шее были такие миниатюрные, голубенькие, и так умеренно мягко скрипели его сапоги, и сам он был такой мягкий, деликатный и, если можно так сказать, ко всему и ко всем любовный. Казалось, что этот человек с добрыми голубыми глазами, с ясным симпатичным лицом, обрамленным золотисто-русою, как бы еще молодою растительностью, не способен никого обидеть, да, может быть, это так и было. Говорил он хорошим литературным языком, который звучал очень странно наряду с тою смесью литературного, славянского и малороссийского, посредством которой выражал свои мысли о. Панкратий. Все знали, что молодой благочинный, приехавший вместе с архиереем из какой-то северной губернии, имеет непосредственный доступ к владыке, и, разумеется, ценили это.
– А, отец дьякон! – с приятельскою улыбкой встретил он о. Антония, – а я собирался было к вам завернуть. Очень рад с вами повидаться!
Он подал о. Антонию руку и светским образом пожал его руку. Он вообще считал себя светским человеком и говорил, что только благодаря настойчивому требованию архиерея сделался духовным.
– Садись-ка, отче Антоние! – сказал о. Панкратий, ногой подвигая ему стул.
Он всегда называл дьякона на «ты», за исключением только тех случаев, когда был недоволен им. На это ему давала право разность возрастов, да еще и то, что он очень доброжелательно относился к о. Антонию и знал его еще мальчишкой.
Оба они смотрели на о. Антония снизу вверх, потому что наш герой отличался необыкновенно большим ростом. Если принять во внимание, что он был при этом чрезвычайно тонок, держался всегда прямо и что на его тонкой и длинной шее была посажена маленькая головка с целою кучей темных, густых кудрей, торчавших как-то кверху, да взять еще безусое и безбородое лицо с мелкими, почти детскими чертами, то станет ясно, что о. Антоний в самом деле представлял своеобразную фигуру.
Он сел, откашлялся и сказал своим нежным тенорком:
– А я увидал, как вы мимо наших окон проехали, ну, и тово… взял да и пришел вот… Не усидел… Беспокоюсь очень!
– Это вы по поводу вашей просьбы?
– Да, уж конечно… Насчет чего больше, отец благочинный?
– Я виделся с преосвященным и говорил с ним… Не могу сказать, чтоб он был очень расположен…
– Не расположен? – каким-то беззвучным голосом спросил о. Антоний. – Так, значит, не расположен… – повторил он уже для самого себя.
– У него, у преосвященного, странный характер, – продолжал благочинный, – вообразите, что он вас любит!
– Любит?! – тоном горького скептицизма промолвил о. Антоний.
– Да, представьте себе, какой странный характер! Когда я сказал ему о вашем желании и доложил ваше прошение, он промолвил: «А, этот длинный? Знаю, знаю, он славный малый и небезграмотный человек! Знаю». – «Как же, говорю, ваше преосвященство, он школой церковноприходской занимается, сам все устроил и отлично, говорю, дело ведет, за недосугом настоятеля!» Я должен был это сказать, – прибавил благочинный, обратившись к о. Панкратию, на что тот кивнул головой в знак того, что ничего не имеет против. – Да-с, так это я говорю. А он: «Вот видишь, видишь? Я всегда на него надеялся… Этот длинный всегда мне нравился…» Ну, я думаю, значит, дело в шляпе! Ан не тут-то было. «А все-таки, – говорит, – я его священником не сделаю…»
– Что же так? – спросил о. Антоний все с тою же горечью в голосе, так как от объяснения ему никак не могло сделаться легче.
– Да представьте себе, в чем причина. Он, говорит, в тон попадать не умеет. Когда, говорит, я служил в Предтеченском монастыре и он, то есть вы, отец Антоний, был вторым дьяконом, так он, – говорит преосвященный, – никак в тон не попадал. Певчие в фа, а он в соль-бемоль, и такая, говорит, резня выходила, что хоть уши затыкай… Было это или нет, скажите, пожалуйста?
– Это было, отец благочинный! Но разве я виноват? Я никогда не служил с архиереем, а меня поставили прямо вторым дьяконом, и хоть бы репетицию какую-нибудь сделали, а то прямо – одевай стихарь и служи. Понятно, я оробел. Где ж тут в тон попадать! Так это ж совсем особь статья. А так вообще устав я знаю как свои пять пальцев, и сам владыка меня экзаменовал…
– Вот, вот, он и вспомнил. Он, говорит, и устав хорошо знает, и вообще владыка вас любит, и священником сделает, только надо повременить. Вот он и сказал: «Пускай, – говорит, – в тон попадать научится. Он еще молодой человек»…
– Эх, эх, эх, эх! – вставил до сих пор молчавший о. Панкратий. – Хорошо ему рассуждать, коли у него детей нет, а вот как у отца Антония их шестеро, так не то что в тон не попадешь, а и рясу наизнанку иной раз наденешь.
– Да, если бы не дети! – со вздохом промолвил о. Антоний, – если бы не дети!..
Разговор на этом оборвался. Принесли закуску и водку. О. Панкратий сейчас же вошел в роль хозяина и начал предлагать благочинному и дьякону выпить и закусить. Благочинный объявил, что голоден, и принялся за рыбца, а о. Антоний отказался и с какою-то грустью следил за челюстями благочинного, теми самыми челюстями, которые только что сообщили ему такую неприятную весть, а теперь работают над рыбцом.
– Знаете, что я вам скажу? – обратился о. Панкратий к обоим. – По-моему, все это чепуха, ей-богу – чепуха! Я так полагаю, что если бы секретарь консистории[6] захотел, да шепнул бы архиерею то, другое, третье, так все это дымом разлетелось бы. Так я полагаю.
– Н-не думаю! – сказал благочинный, но таким неуверенным тоном, что очевидно, он именно так и думал.
– А я так даже уверен. Вы меня извините, отец благочинный, вы человек еще молодой и этого знать не можете. А я-то знаю, и даже очень хорошо знаю! Необходимо надо к секретарю съездить, по, разумеется, съездить умеючи…
– Чего не знаю, о том умолчу, – дипломатически заметил благочинный и, выпив третью рюмку, сделал естественный переход от рыбца к сардинам.
– А я вам прямо говорю и не скрываю, что вот так точно я маялся, когда просил для сына место в Духовке[7]. Чего только не говорил архиерей: и молод, и неопытен, и легкомыслен – это сынок-то мой… А я взял да поехал к секретарю. Так и так, мол, рассказал дело, к вашему влиянию прибегаю, а чтобы вы как-нибудь не позабыли, изложил в письменной форме и вот в сем конверте имею честь представить. Он не дурак и сейчас же понял, и конверта при мне не распечатал. Хорошо, – говорит, – мы посмотрим. Ну, ладно, думаю, мне только и надо, чтобы ты посмотрел, а уж там что дальше будет – известно. И что же вы думаете? Послезавтра прихожу: уж доклад сделан и революция готова: назначить!
Благочинный считал своим долгом не поддерживать подобный разговор и до сих пор делал вид, что даже не слушает. Но как раз в это время выпил четвертую, и язык его сам, против его воли, завертелся и спросил:
– А много дали?
– Этого не скажу. Всякий по своим средствам дает. Одно могу сказать, что я переплатил. Он за дешевле это сделал бы. Ведь ловкий человек этот секретарь! У, ловкий, я вам скажу! Вот я двадцать лет бьюсь, собственными руками, ногами и головой работаю, а в результате каких-нибудь шестьдесят тысчонок (о. Панкратий никогда никому не объявлял действительной суммы), а он, секретарь, за двенадцать лет двеститысячный дом нажил! Разве не ловкий?
6
Консистория – церковное учреждение с административными и судебными функциями.
7
То есть хлопотал о приеме в число студентов духовной академии, находившейся в Петербурге.