Страница 4 из 13
– Да, я вам доложу, отец Панкратий, я лучше знаю! – вдруг заговорил благочинный, утративший всякую волю над своим языком. – Два студента семинарии метили на одно место – хорошее место. Пришел один к нему и оставил пакет, а через час пришел другой и также оставил пакет. Он принял оба, а место-то дал, разумеется, одному. А штука-то в том, что один дал двести, а другой триста; ну, этому последнему и место досталось.
– А двести возвратил?
– И не думал! Ха. Даже и не подумал!
– Да чего же архиерей смотрит?
– Архиерей? – продолжал благочинный уже веселым тоном. – Архиерей много ли может видеть? Тоже ведь надо войти в его положение! Он наблюдает наш мир греховный или у себя в приемной, когда сей мир является в качестве просителя, и уж конечно в самом благочестивом виде, или из окна кареты, когда мир мелькает перед ним, а он его благословляет, или на парадном обеде, когда мир является во фраке и большею частью со звездою, или, наконец, когда он по епархии ездит и его встречают чистенькие, принарядившиеся духовные лица… А жизнь-то настоящую, мирскую жизнь, архиереям трудно видеть.
– Правда, отец благочинный, истинная правда! – о убеждением сказал о. Панкратий, а дьякон только глубоко вздохнул.
– Да, разумеется, правда! Да знаете ли, кто мне это сказал? Сам архиерей, ей-богу, сам сказал. Он так имепно думает. «И ничего, говорит, мы не можем против этого зла поделать, потому такое наше положение. Когда бы мы, – говорит, – были мирские люди, то и мир могли бы знать», – вот что он сказал, архиерей-то!..
Тут о. благочинный почувствовал, что он начинает говорить лишнее, и мгновенно замолчал. Как ни упрашивал его о. Панкратий выпить пятую рюмку, он не согласился.
О. Антоний поднялся.
– Что же, отец благочинный, по вашему мнению, мне теперь делать? – спросил он, кротко смотря со своей высоты в веселые глаза благочинного. Тот ничего не ответил, а только развел руками и сделал мину недоумения и неведения.
– Да что же делать? – ответил за него о. Папкра-тий. – Одно – ехать в город и побывать у секретаря. Так и сделайте, отец Антоний!
О. Антоний не выразил своего мнения по поводу этого совета, попрощался и вышел. «Вот она справедливость-то! – думал он дорогой. – Школу, говорит, устроил и устав знает, и все такое, а только в тон не попадает… Шестеро детей, ведь господи ты, боже мой! Ваше преосвященство, вонмите!
Гм… Поезжай к секретарю! Да с чем же ехать? Разве он поймет, ежели я ему скажу, что у меня шестеро детей и жена больная? Где там! Ведь он, наверное, каменный, все они там каменные.
А что я Натоньке скажу? Ведь она ждет, бедняжечка, не дождется, чтобы радостную весть получить, а тут на тебе! Ох, горе мое, горе, что я ей скажу, бедняжке? Правду сказать невозможно – расстроится, заплачет, жизнь проклинать начнет…
Грубая баба эта Аксинья, без всякой деликатности. Что ей в голову пришло? У Натоньки чахотка!.. С чего? Господи боже мой, как людям ничего не стоит жестокое слово сказать! И как прямо! Грубая баба, и только».
Он решил во всяком случае правды не говорить Натоньке.
Ребятишки вертелись около самой церковной ограды. Они возвели из снега огромнейшую бабу, и Василько, чтобы укрепить голову на плечах, взбирался на табурет, вынесенный из дому. Только Маринка отсутствовала; оказалось, что она в кухне укачивает Сашу.
О. Антоний снял рясу в кухне и, стряхнув сапоги, подошел к печке, в которой лениво горел кизяковый кирпич домашнего изготовления. Здесь он хорошенько обогрелся и только тогда решился войти в комнату.
Натонька дремала, но сейчас же при его входе открыла глаза.
– Что же сказал благочинный? – спросила она. Очевидно, все это время она только об этом и думала.
– Да ничего, Натонька, ничего такого… Архиерей, говорит, к вам благосклонен.
– Значит, сделает?
– А разумеется, сделает… Только, говорит, чуточку повременить надобно… Ну… тово… чтобы, то есть, сам себя ему лично показал… Повидать желает…
– Архиерей-то?
– Ну, да, архиерей, а то кто же больше?
– Экие чудеса! Что он, не видал тебя, что ли, не нагляделся?
– Должно быть, что не нагляделся, Натонька… Да пускай смотрит, коли ему хочется, не убудет меня от этого…
И о. Антоний, чтобы окончательно развеселить Натоньку, рассыпался мелким смешком доброй, дружеской шутки. А на душе у него в это время была страшная горечь. С чем поедет он? Ни занять негде, ни продать нечего. Разве клячу свою единственную да корову? Что же за них дадут! В конце зимы, когда корм у всех на исходе и вдвое вздорожал, дадут гроши. Да и как оставить семейство без молока и лошаденки? Нет, из этого ничего не выйдет, и он только напрасно обнадеживает Натоньку. Но Натонька торопилась.
– Коли надо показаться, то поезжай немедля. Надо ковать железо, пока горячо.
– Ладно, ладно, Натонька, я и поеду! Вот только из Тягинки сестру Дуню вытребую.
И он, решительно не зная, с какими шансами поедет и что будет делать в городе, сел и написал Дуне, чтобы скорее приезжала. Больше всего на свете он боялся теперь, чтобы Натонька не раздражалась, не начала бы проклинать жизнь и говорить жестокие слова.
II
Село Бутищево было большое, но бестолковое соло. Люди здесь размножались быстро и лепили хату к хате, а больше землянку к землянке, но почему они именно здесь селились, а не на другом, более удобном месте, этого они и сами не знали. Земли у бутищевцев было мало, раздробили ее на кусочки, и никого уже не могла она прокормить. В прежние времена речка кормила, бутищевцы забрасывали сети и ловили окуней, судаков и карпов, но лет пятнадцать тому назад, когда имение от коренного владельца Бутищева перешло к купившему его мещанину Скрыдлову, вдруг оказалось, что речка, со всею ее рыбой и с окружающими ее камышами, принадлежит ему, Скрыдлову, и стал он за право поймать окуня и срезать сноп камыша брать страшные деньги. Тогда мужики сжались на своих раздробленных наделах, живя впроголодь и расширяя пределы Бутищевки новыми землянками. Довольно сказать, что даже кабатчик Иесей нашел для себя невыгодным пускать дальнейшие корни в Бутищевке и, по здравым размышлениям, перенес свое «заведение» за десять верст, на хутор Чиркин, где было всего десятка три хат, но зато хат богатых, где жили мужички хлебосольные, пьющие водку большими порциями. Таким образом, ко всем бедам бутищевцев прибавилась еще новая: надо было бегать за водкой десять верст, что, разумеется, нисколько не отрезвило бутищевцев. Некоторые даже находили, что так лучше. «Оно даже довольно приятно – с проходкой!»
Но большинство сожалело о перенесении «заведения» на Чиркин хутор. Ведь это было единственное веселое место в Бутищевке, и без него как-то сумрачно жить стало. Многие даже вступали в переговоры с Иесеем, уговаривая его вернуться, но из этого никакой пользы не вышло, ибо Иесей действовал не зря, а на основании политико-экономического закона – спроса и предложения. В Чиркине хуторе был большой спрос на водку, вот он и понес туда свое предложение. При таком положении дела, само собою разумеется, в Бутищевке не было ни одного благодетеля, у которого о. Антоний мог бы перехватить что-нибудь для своего путешествия. О новом помещике, мещанине Скрыдлове, нельзя было и думать. Он только и делал, что ходил да придумывал, что бы еще превратить в копейки, и очень скорбел, что все уже, до последней камышинки, превращено и больше превращать нечего. Оставалось о. Антонию одно: пойти к о. Панкратию и просить у него взаймы. Ведь все-таки о. Панкратий знает его и должен иметь к нему доверие.
Это было дня через четыре после свидания с благочинным. Снег стаял, и по всему видно было, чдо больше уж его не выпадет. Река покрылась водой поверх льда, и обыватели не решались не только ездить, но и ходить по ней, – лед стал хрупок. Конец февраля принес с собою теплые лучи почти весеннего солнца. Кое-где из-под земли вылезла ранняя травка, птицы защебетали бойчей. О. Антоний сказал Натоньке, что понесет метрическую книгу настоятелю, но в действительности дело было не в книге, и он чувствовал, что совершает великий шаг. Ежели о. Панкратий откажет, то и все дело пропало: больше не у кого просить. Были, однако ж, некоторые предзнаменования, которые он считал для себя благоприятными.