Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 48

В один из этих дней ему нанесли крайне неприятный визит его друзья «из гущи народной». На этот раз они явились вдвоем — барышня Кройцер и господин Труммер. Тайтингер, сидя в холле, с тихим ужасом наблюдал за тем, как они надвигаются. Господин Труммер вошел первым и осведомился о бароне. В ту же секунду он заметил Тайтингера, сидящего за чашкой кофе. И торжественно помахал ему черной шляпой, будто отсалютовал траурным флажком. Тотчас он снова обернулся к выходу и поманил в холл Магдалену Кройцер. Труммер был одет в солидный черный костюм, Кройцер — по-летнему пестро. Рядом с мрачно-серьезным Труммером она напоминала ходячую клумбу, над икебаной которой лично потрудилась госпожа Смерть. Итак, они уже были здесь, и Тайтингер смирился с этим фактом за несколько мгновений. Да он и не мог отрицать, что сам подумывал о том, не навестить ли их в один из ближайших дней.

Вошедшие тотчас уселись, смерили друг дружку долгими взглядами, словно вступив в безмолвную перепалку о том, кому из них говорить первым. В конце концов начали одновременно, на немецком литературном языке, причем воспользовавшись одним и тем же выражением:

— Случилась большая беда!

— Что случилось? — переспросил Тайтингер.

— Беда, — повторила Кройцер уже со слезой в голосе.

— Спокойно, Лени! — скомандовал Труммер. Он продолжил говорить на литературном немецком, но через пару фраз сбился на диалект, почувствовал из-за этого неуверенность, начал чуть ли не через слово переспрашивать: «Понятно?» — и наконец был вынужден остановиться.

Кройцер принялась пересказывать всю историю сызнова. Слезы еще стояли у нее в горле и прорывались в звуках голоса, напоминая мяуканье кошки и, вместе с тем, скрежет затачиваемого ножа, а порой и пронзительный визг вилки, скребущей по тарелке. Она настолько оглушила Тайтингера, что минут десять он просто ничего не соображал. К тому же, и сама она, казалось, не всегда понимала, что именно рассказывает, потому что время от времени прерывала свой монолог вопросом: «А что я сейчас сказала?» В ответ на что Тайтингер помалкивал, а Труммер принимался рассказывать все сначала. Сейчас, когда он окончательно перешел на диалект, ему удалось внести в свое повествование известную связность. Тем не менее прошло четверть часа, прежде чем Тайтингер понял, что Ксандль натворил нечто ужасное — причем как раз по вине самого барона.

— По вине, я сказал! — повторил Труммер.

— При всем моем почтении к вам, господин барон, — вставила Кройцер, — позволю себе заметить, что нельзя все-таки давать мальчишке на руки такие деньги!

— Да что же он натворил? — спросил барон. «Все я делаю не так, — подумал он. — На этот раз я дал ему денег, чтобы обрести покой, а получилось наоборот».

— Он совершил убийство! — объявил Труммер. — Но, слава богу, убить он решил меня. А я еще жив. И собираюсь пожить.

— Как так: убийство? — испугался Тайтингер.

— Убийство не убийство, а пальнул! — заметила Лени.

И рассказала еще раз, что Труммер забрал у Ксандля остаток сотенной, но револьвер остался у мальчишки. И вот позавчера вечером, когда Труммер, как обычно, считал выручку от карусели, собираясь после полуночи отправиться домой, навстречу ему вышел Ксандль и потребовал не только свои деньги, но и всю выручку. Труммер замахнулся на него. А Ксандль выхватил револьвер и скомандовал: «Руки вверх!» Но Труммеру такие бандиты безусые нипочем, он толкнул Ксандля, мальчишка упал, грянул выстрел, и тут он принялся палить лежа на земле, принялся палить как бешеный всеми оставшимися патронами — ничком лежит на земле и палит вверх, а тут и полиция подоспела. И тут мы все попали в глубокую…





— Вы что, газет вообще не читаете? — спросил Труммер. Он глубоко оскорблен. Еще вчера всю историю самым подробнейшим образом пропечатали, в том числе и про допрос самого Труммера в комиссариате полиции в Леопольдштадте. Сегодня один такой газетчик даже нарисовал его, и завтра этот рисунок тоже напечатают. Вот так-то обстоят дела.

Мицци провела весь день в полиции. Будет большой процесс, сказал господин комиссар, преступник обвиняется в попытке разбойного нападения и в покушении на жизнь потерпевшего. Допрошенная Мицци во всем призналась — в том числе, и кто отец. Да, все это пропечатано черным по белому в газете. Труммер достал газету и показал соответствующие строки. Тайтингер прочитал: «Молодой преступник — внебрачный плод поистине романтической любовной связи между молодой Мицци Шинагль и драгунским офицером из дворян, который принадлежит к лучшему венскому обществу. Это барон…» Правда, вместо фамилии Тайтингера в тексте статьи стояли три звездочки.

Бедный Тайтингер просто оцепенел.

— Не надо было давать этих проклятых денег, господин барон! — сказала Магдалена Кройцер. Она твердо решила выложить этому придурковатому барону всю правду-матку. Она описала все ужасы, которые ожидают теперь не только мальчишку, но и Мицци, но и самого Тайтингера. Если, конечно, процесс начнется. Писарь из адвокатской конторы Поллитцер, ее хороший знакомый, подробно рассказал, как оно все может повернуться. В других странах, в Америке, например, сказал Поллитцер, с несовершеннолетними обходятся мягче, но мы, австрийцы, вечно плетемся в хвосте прогресса.

— Потому как это правда! — злобно прорычал Труммер. — Потому как господа хорошие умеют пустить пыль в глаза. Господа, боже мой, черт побери их всех!

Тайтингер принялся размышлять, но ему давно было понятно, что размышления никогда не приводят его к сколько-нибудь разумным выводам. Прежде всего необходимо было избавиться от посетителей. Так что он прибег к способу, выручавшему его во многих случаях, еще в годы службы, когда ему требовалось дать себе передышку. Поднявшись с места, он объявил:

— Я сделаю все необходимое!

Кройцер и Труммер покинули отель с таким чувством, словно сумели нанести барону сокрушительное поражение.

Однако в ближайшие дни Тайтингеру довелось понять, что он совершенно не в состоянии «сделать все необходимое». Дело Шинагля-Труммера уже было передано судебному следователю — и выяснилось это, когда Тайтингер обратился к полицейскому врачу.

— Знаешь ли, — сказал доктор Стясный, — у нас, в полиции, всегда есть возможность что-нибудь предпринять. Мы, так сказать, делаем аборты, пресекая неприятные истории в самом зародыше. Но ты пришел слишком поздно! На столе у следователя «плод» зреет — медленно, но верно и неотвратимо. И тут уж ничего не попишешь. Разве что можно воспрепятствовать упоминанию твоего имени, прямому или косвенному. Этим я с удовольствием займусь: доктор Блюм, отвечающий за информацию, исходящую из зала суда, мой друг. И если даже о тебе пойдет речь в ходе процесса, в газеты это не попадет. Дорогой барон, это все, что я могу для тебя сделать.

Подполковник Калерги также счел, что дело безнадежно проиграно. Тайтингер все еще не вполне понимал, почему в полиции можно предпринять определенные шаги, а в суде нельзя.

— Судья, видишь ли, — наставительно начал Калерги, — это нечто совсем иное, нежели полицейский чиновник. Судьи среди прочих чиновников все равно что ангелы среди людей. Но тебя вся история касается лишь постольку, поскольку она может повредить судьбе твоего прошения в восстановлении на воинскую службу. Так что уезжай! На время! А я позабочусь, чтобы все шло хорошо.

Нет, Тайтингер не уехал. Удержала его от этого странная боязнь. Это был чуть ли не страх перед возможными угрызениями совести. Он уже начал чувствовать себя виноватым и неразрывно связанным с чужими судьбами и перипетиями этих судеб. Он понимал, что в нем произошли значительные изменения, хотя и не помнил точно, когда и с чего это началось. Может быть, в лавке Шинагля, в Зиверинге. А может быть, позднее, когда он навестил Мицци в тюрьме. Или даже только после отставки из армии. Теперь барону даже удавалось объяснить самому себе равнодушную веселость своих прошлых лет: он тогда просто ни о чем не догадывался. Теперь ему представлялось, будто он провел долгие годы, блуждая с завязанными глазами по краю бездонной пропасти, и не свалился в нее только потому, что ее не видел. Слишком поздно научился он ее видеть. И теперь обнаруживал повсюду малые и большие опасности. Бездумно совершенные поступки; безобидные идеи, столь же безобидно реализованные; легкомысленно брошенные фразы и пренебрежение правилами из одного только равнодушия, — все это чудовищно мстило теперь за себя. Давно уже мир не был так прост, как раньше; особенно усложнился он с тех пор, как Тайтингер снял военную форму. Давно уже люди перестали делиться в его глазах на три элементарные категории: «очаровательные», «безразличные» и «скучные», на смену им пришла четвертая: «неопознаваемые»! Какими легкими выглядели много лет назад милые отношения с милой Мицци: один из великого множества приятных эпизодов, столь же несущественных, как хороший бал, веселая прогулка верхом, приглашение на охоту, бутылка шампанского или двухнедельный отпуск. События, случавшиеся с ним, казались, когда они происходили, пестрыми, праздничными, отрывающимися от земли в парении. Можно было, так он ощущал это тогда, держать их на ниточке, как воздушные шары, — держать до тех пор, пока они доставляли радость. Потом же, когда они начинали надоедать, нитку можно было отпустить. Шары радостно взмывали вверх, какое-то время ты мог провожать их благодарным взглядом, а потом они, кто знает, лопались где-то там, в облаках. Но некоторые, как выяснилось, отнюдь не лопнули. Невидимо и коварно витали они долгие годы, вопреки всем природным законам. И вот теперь, отягощенные балластом, они принялись рушиться на голову бедному Тайтингеру.