Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 48

— Мальчик никуда не годится!

Это был явный упрек, причем адресованный Тайтингеру. Его произведение забраковали.

— Дорогая барышня Шинагль! — сказал Тайтингер. — Сколько лет вашему сыну?

— Завтра ему как раз исполняется восемнадцать!

— А, поздравляю, — сказал Тайтингер Ксандлю. — Ну, и что вы собираетесь делать теперь?

— Я думаю, и господин Труммер того же мнения, ему нужно поехать к моему отцу помогать в лавке, а потом он, может быть, получит лавку в наследство, да и папаша плох, — зачастила Мицци.

— Завтра не поеду, — вмешался Ксандль. — Завтра у меня день рождения.

— В таком случае я сейчас же подарю вам кое-что, — объявил Тайтингер. — С тем чтобы вам не потребовалось утруждать себя повторным визитом завтра!

Он вытащил из бумажника купюру в сто гульденов. Ксандль сложил ее пополам и, не убирая, зажал в руке,

— Спасибо!

— Скажи: «Большое спасибо, господин барон!» — подсказала Мицци.

— Да, — отозвался Ксандль. — Большое спасибо, господин барон!

Какое-то время помолчали. Потом Ксандль вдруг сказал: «Пошли-ка, Мицци!» — и поднялся с места.

— Мне тоже нужно идти, — воскликнул Тайтингер.

Он взглянул на часы, поднялся, взял шляпу и вышел первым.

— Отдай мне деньги! — сказала сыну Мицци, когда они вышли на улицу.





— Как бы не так! Сотенная не для такого бабья, как ты!

Ксандль прошел рядом с матерью несколько шагов, а на ближайшем углу свернул и пошел прочь не прощаясь.

— Ксандль! Ксандль! — позвала Мицци, но он даже не обернулся.

Мицци пошла пешком по Ротентурмштрассе, без сил опустилась на скамейку на набережной Франца-Иосифа. В этот час там было тихо. Слышалось добродушное ворчание Дуная за густыми зарослями ракит. Доверчивые дрозды подлетели на скамейку к Мицци. Они требовали подаяния, подобно уличным музыкантам, обходящим публику после исполнения очередной песенки. Мицци поднялась, ей вздумалось купить в ближайшем кафе рогалик и покормить птиц. Как и все женщины маленького роста, она питала слабость к птицам, нежность и умиленную благодарность в ответ на их доверчивость. Медленно и расчетливо крошила она рогалик, чтобы удержать птиц поблизости как можно дольше. Оставаться сегодня одна она не могла. Ей хотелось поскорее вернуться к Кройцер и Труммеру. Тихонько беседуя с дроздами, она поведала им, какой злюкой стал Ксандль с тех пор, как приехал. (А какой это был золотой ребенок, когда появился на свет, и даже позднее, когда у него начали виться локоны. И как я радовалась, когда он говорил мне «мама», а теперь он никогда не говорит «мама», а только «Мицци» и еще «баба». «Баба!») Она горько заплакала. У нее возникло такое чувство, будто только с приездом сына она впервые узнала, что такое подлинное унижение. В публичном доме у Жозефины Мацнер ее, конечно, унизительным образом пользовали, но никогда не бранили. Да и во время обязательных еженедельных осмотров у врача, в полиции нравов, она никогда не чувствовала себя оскорбленной, да и потом тоже, на предварительном следствии и в тюрьме. Чтобы опозорить ее, к ней должен был явиться ее собственный сын. Да, именно о его прибытием она ощутила всю тяжесть слова «позор». Слово это, насколько она помнила, входило, как это ни странно, в ее повседневный лексикон, но только теперь до нее дошло его подлинное значение во всей своей полновесности. Она поднялась со скамьи, оглянулась по сторонам, не видно ли где-нибудь полицейского. Осторожно ступила на газон, подошла к парапету набережной, посмотрела вниз, в дунайские воды. Несколько лет назад рыжая Каролина бросилась в Дунай, немного выше по течению, у моста Аугартен; ее так и не нашли. Госпожа Мацнер сказала тогда, что Дунай не любит отдавать мертвецов, он тащит тела до самого моря. При мысли о такой смерти Мицци содрогнулась; чем дольше всматривалась она в быстрое течение, тем сильнее била ее дрожь, но, вместе о тем, ей нравился испытываемый ею сейчас страх. Ей нравился страх перед смертью в речной пучине. Увидев внизу, на набережной, отливающий медью шлем полицейского, она вернулась на скамейку.

И затосковала по тюрьме. Там она не чувствовала себя такой одинокой, камера была крошечной. А здесь, за пределами тюрьмы, мир оказался огромен, и маленькая женщина ощутила одиночество тысячекратно сильнее. Одиночество было огромным, как сам этот мир. Конечно, в подругах числилась Кройцер, но у той был Труммер. А разве можно положиться на подругу, если она любит мужчину? Барон никогда не будет принадлежать Мицци. Единственным, чем он ее наградил, был Ксандль — но и тот убежал от нее, для него она не была настоящей матерью. Если бы еще не вспоминать о том, какое это было золотое дитя! Но, может быть, он уже раскаивается, может быть, ждет мать, как в любой другой день, после обеда у карусели? Она пошла в Пратер, пошла медленным шагом: чем позднее она придет, тем большая вероятность того, что сын уже там.

Но Ксандль пришел только вечером, от него пахло пивом и шнапсом. Вел он себя тише обычного. В глазах у него мелькали загадочные огоньки, каких она не видела прежде. Мицци долго колебалась, прежде чем задать вопрос о купюре в сто гульденов. Но в конце концов пришла к убеждению, что гульденов семьдесят у него можно еще отбить.

— Вот они где! — сказал Ксандль. Он вытащил пачку десятигульденовых бумажек. — Двадцать гульденов я истратил. Я дал задаток за велосипед, завтра собираюсь за ним сходить.

— Отдай мне остаток!

Ксандль вновь спрятал деньги. Пошел вниз — погонять осла и поболтать с венгром Шани. Хотелось ему также похвастаться своим богатством. Шани нужны были деньги. У него было серебряное кольцо с настоящим камнем, но Ксандль не верил, что это серебро и что камень — драгоценный. Единственной ценной вещью, принадлежащей Шани, был револьвер. Он продал его Ксандлю с двадцатью патронами в придачу за пять гульденов. Завтра нужно будет обстрелять револьвер на заливном лугу, где проходят солдатские учения и где выстрелы не показались бы подозрительными какому-нибудь полицейскому.

Тут как раз в маленькую входную дверь протиснулся господин Труммер. Он успел застать завершение сделки. Поглядев на деньги, он осведомился, откуда они взялись, затем назвал барона простофилей и дубиной стоеросовой, приказал Ксандлю тут же отдать деньги ему самому или Мицци. В противном случае он, Труммер, сходит за полицейским и обоих парней за этот револьвер посадят.

— Но револьвер я оставлю у себя, — сказал Ксандль примирительно. И впрямь не отдал револьвера, а деньги отдал.

Труммер сказал Мицци, что пусть лучше деньги побудут у него, пока мальчишка в доме, у него-то он уж точно ничего не стибрит, не то что у матери. Мицци решила, что деньги пропали окончательно, и огорчилась еще больше. Несколько дней ушли у нее на поиски Тайтингера. В Пратер он больше не приходил. В отеле застать его тоже было невозможно. Мицци отправилась в кондитерскую Шауба на Петергассе, где иногда посиживали благородные господа. И в самом деле, Тайтингер оказался там, в обществе двух офицеров. Мицци не отважилась ни подойти к нему, ни хотя бы сесть за свободный столик. Она ждала на улице, прохаживаясь туда-сюда у входа в кондитерскую. Наконец Тайтингер вышел. Один.

— Пардон, Мицци! — сказал он. — Я очень занят последние дни. Еще неделю буду занят! Бог помочь!

С энергией, которой он не знал за собой раньше, он хлопотал о восстановлении на воинскую службу. Собирался через неделю предстать перед медицинской комиссией. Чтобы перевестись в пехоту, ему предстояло пройти шестимесячный курс переподготовки. Он был по-юношески возбужден, как какой-нибудь безусый кадет. У него, как уже сказано, появилось неожиданно пылкое рвение, но при этом его представления о рвении военно-административного ведомства были самым пагубным образом преувеличенными. Он думал, что дела в военном министерстве решаются точно так же, как в полку: начальство приказывает, подчиненные повинуются. После обеда зачитывается приказ по полку, а на следующий день все выполняется в точности как приказано. Но в канцеляриях министерства дело обстояло иначе. Здесь друг с другом никто не говорил, чиновники общались исключительно методом служебной переписки. И подполковник Калерги был бессилен уберечь прошение Тайтингера от путаных странствий по инстанциям — странствий, для всех бумаг в старой доброй императорско-королевской монархии обязательных и неизбежных. Блуждая подобным образом, «дело» Тайтингера росло и пухло — но много времени должно было пройти до тех пор, пока оно не приобретет объема и пухлости, потребных для того, чтобы его смогли вернуть на стол к подполковнику Калерги. И как бы внимательно ни следил тот за путями и перепутьями дела, оно неизменно ускользало от него именно в тот миг, когда ему начинало казаться, будто он вот-вот ухватит Бога за бороду. Нет, свидание с медицинской комиссией предстояло барону Тайтингеру еще весьма не скоро.