Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 48

— Подойдите поближе, Мицци, — сказал начальник тюрьмы. И, обратившись к барону, добавил: — Она у нас молодец! В марте ее освободят.

— Что же ты будешь делать? — спросил Тайтингер.

— О, господин барон так добры! — воскликнула Мицци.

Она показалась Тайтингеру иной, чем в прошлый раз. Он приподнял ее чепец. Волосы, белокурые и пышные, рассыпались по плечам.

Начальник тюрьмы заметил:

— Мы уже не такие страшные, господин барон!

— Благодарствую, господин советник!

И, сказав это, Мицци повторила свой неуклюжий книксен. Потом достала из синего халата носовой платок и приложила к глазам. Но глаза у нее были сухими, это барон хорошо видел. Да и его собственного сердца не задевало сейчас ничего. И все было не так, как в предыдущее посещение. Ему хотелось проявить доброжелательность; как знать, возможно, Шинагль так переменилась только из-за начальника тюрьмы или из-за отросших волос.

— Твой сын был у меня! — сказал Тайтингер. — Я опять отправил его в Грац.

— Ксандль! — воскликнула Мицци. — Как он выглядит?

«К сожалению, не так, как я», — хотел, было, сказать Тайтингер, но сказал вместо этого:

— Ничего, вполне хорошо.

Теперь Мицци заплакала по-настоящему — и на этот раз она вытирала слезы рукой. Впрочем, те довольно быстро иссякли. Жестким, равнодушным, каким-то металлическим голосом она попросила разрешения удалиться.

— Пожалуйста! — сказал Тайтингер.

Ее увели.

— Она чувствует себя превосходно, господин барон, — учтиво произнес начальник тюрьмы.





— Разумеется, это видно! — ответил Тайтингер. — Вы очень любезны.

— Всегда к вашим услугам, господин барон! — Начальник поднялся. — Всегда к вашим услугам, — повторил он.

Фиакр ждал. У Тайтингера было отчетливое ощущение, будто что-то сломалось или разбилось. И вместе с тем ему подумалось, что он абсолютно не в состоянии, и никогда не будет в состоянии постичь этот запутанный мир. Дело обстояло точь-в-точь как на уроке математики в Моравском Вайскирхене, когда задавали очередную задачу. Солдатом он уже не был, но и штатским не стал. Возможно, все дело в этом межеумочном статусе? Он не понимал, добр человек или нет. Он не мог бы, например, ответить, если бы его спросили, добрый ли человек Лазик или, напротив, слабый и подлый, славная ли и порядочная Мицци или испорченная и злая, а ее сын — его собственный сын, подумал он мимоходом — законченный стервец или еще не совсем пропащий подросток? Хоть бы уже приехал, по крайней мере, Зеновер!

Это был исключительно богатый событиями день, барону даже пришло на ум вычитанное где-то слово «судьбоносный». В отеле ему сказали, что господин лейтенант Зеновер только что прибыл.

Зеновер изменился в четвертый раз — в офицерской форме, еще более отчужденный, чем в штатском. Теперь, когда на нем не было унтер-офицерских нашивок, а только лейтенантские погоны, более приличествующие молодым людям, он выглядел старше, намного старше, чем был в действительности. Да и сам он, видимо, чувствовал это. Вошел он как-то совсем не по-военному, как офицер запаса, как ряженый. На нем было не штатское платье, но и не обмундирование. Лейтенанты финансовой части не носят шпор. А после того, как тринадцать лет носишь шпоры, кажется, что без шпор на человеке штатское или что он без сапог. Да что там без сапог — без ног! И все это сам же Зеновер произнес с неподдельной серьезностью, чуть ли не с горечью. Тайтингер вполне разделял его чувство. К парадной форме полагалась теперь не фуражка, а креповая шляпа, как у окружного комиссара полиции. Тайтингеру была хорошо понятна эта боль. Они с Зеновером долго еще проклинали глубочайшую несправедливость, которая предписывает смехотворные правила офицерам финансовой части. Весь врожденный ум ничем не мог помочь Зеноверу: тринадцать лет в кавалерии оказались ничуть не слабее, чем природа. Он превратился в бухгалтера в лейтенантском чине. В пожилого лейтенанта.

Не обошлось в эту ночь без того, чтобы выпить на брудершафт. Рука об руку вернулись они в отель. Бухгалтеру в лейтенантском чине Зеноверу предстояло на следующий день отбыть в отдаленный гарнизон, именно туда, где требовался бухгалтер в лейтенантском чине. Это был 14-й горнострелковый батальон, вдали от мира, в Бродах, на самой русской границе.

Проснулись оба поздно, и у них едва нашлось время еще раз поговорить друг с другом, вернувшись к фамильярному «ты» прошедшей ночи.

— Кто знает, когда я тебя снова увижу, — сказал барон.

— Кто знает, увижу ли я тебя снова, — отозвался Зеновер.

Они обнялись и расцеловали друг друга в обе щеки.

Барон остался в одиночестве, как осиротевший мальчик. Он позволил себе распуститься. Небрежность и неряшливость скоро пришли к определенней ритмической последовательности. Он не встречался больше со старыми друзьями. Он проводил целые часы праздно и бездумно, гулял без цели, ел без аппетита, брал женщину без радости. Это было бессмысленное одиночество под видом напускной активности, а изредка — опьянение без веселья.

Иногда он думал о Мицци Шинагль и о том, что приближается март. Однажды вечером он написал начальнику тюрьмы. И вскоре узнал, что заключенная Шинагль выходит на волю пятнадцатого марта. Не испытал никаких эмоций при мысли о Мицци и о самой этой дате — пятнадцатое марта. Но все же эта дата была какой-то определенной точкой, водоразделом, границей. И доходя до этой точки, его беспокойная мысль всякий раз замирала, словно натолкнувшись на преграду.

Весна в этот год наступила рано. В марте солнце грело почти как в мае. С внезапной неистовой силой расцвел в садах ракитник. Пение черных дроздов перекрыло все городские шумы. Заметно разрослись светло-зеленые листья каштанов, а свечи их, терпко благоухая, гордо, бело и прямо тянулись вверх. Даже стремительные ласточки стали, казалось, этой весной доверчивее. Они проносились прямо над головами прохожих — мирные стрелы, испускаемые небесами. С Лысой горы в город доносилось постоянное дуновение тихого ветра. Стены домов и булыжник мостовой благодарно отвечали ему дыханием на свой особый лад. А когда опускался вечер, из любой точки в городе можно было наблюдать, как добрый красный отблеск заходящего солнца ласкает шпиль собора Святого Стефана. Пахло расцветающей бузиной, свежим хлебом из булочных, двери которых стояли распахнутыми настежь, овсом в мешках, повешенных перед извозчичьими лошадьми, чтобы они веселее бежали, зеленым луком и редиской с рынков.

В один из таких дней, без двадцати десять утра, Мицци Шинагль была выпущена из женского исправительного заведения. Ее предстоящее освобождение уже на протяжении нескольких недель давало повод Тайтингеру не торопиться с возвращением в имение.

Порой, когда он сидел вот так, в одиночестве, в одном из рано расцветших садиков пригородного кафе, погрустневший от выпитого вина и вместе с тем взбодренный свежим воздухом, он вел сам с собой безмолвный диалог. Он задавался вопросами, на которые не находил ответа. И не то чтобы его мучила совесть!.. По его ли вине или нет попала Мицци в заведение Мацнер, было ему безразлично уже хотя бы потому, что он не видел ничего прискорбного в судьбе падшей женщины. Он знавал публичных женщин, но они были веселы и беззаботны, и, казалось, им живется гораздо легче, чем, к примеру, женам министерских советников, начальников департаментов, или кислым и злым хозяйкам табачных лавок, или заплаканным кухаркам, или брошенным мужьями мещаночкам. Между прочим, своей отвратительной «аферой» он приуготовил и преподнес Мицци несколько приятных, можно даже сказать, сказочных лет — той самой аферой, из-за которой он сам лишился блестящего положения, беззаботности и лишь чудом не лишился чести и имени. Так отчего ему было печалиться еще и о Мицци? Любил ли он ее? Нет, и это не так. Сердце относилось к тем органам Тайтингера, которым навсегда было суждено остаться недоразвитыми. Ответа на свои вопросы он не знал. Он чувствовал лишь какую-то непостижимую и неразрывную связь с Мицци, с той злополучной «аферой». Уму непостижимо было все это и, тем не менее, решено, подписано и снабжено гербовой печатью, так ему казалось. А против того, что решено, подписано и снабжено гербовой печатью, уже ничего не попишешь.