Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 133 из 146

Паровоз долго толкал состав, вагоны стукали буферами, потом все стихло. Выглянув, Макеев увидел, что паровоз отцепился, а на смену ему подвигается задом от водокачки другой паровоз: порожняк перебрасывали именно в ту сторону, куда нужно было и Макееву. Паровоз толкнулся в состав, громыхнули сцепления, пропел рожок сцепщика. Постояв, поезд тронулся. Медленно прошли мимо засыпанное снегом станционное здание, пакгаузы под покатой ребристой крышей, потом будка стрелочника. Возле будки стояло двое немецких солдат: один из них заметил Макеева и крикнул что-то, видимо, сопровождающему поезд охраннику, указывая рукой на площадку, где находился Макеев. Поезд стал набирать скорость. Теперь Макеев знал, что на первой же стоянке его захватят, надо было прыгать на ходу. Порожняк гнали быстро — вероятно, в Христиновку. Выглянув, Макеев увидел, что через вагон выглядывает в его сторону охранник. Надо было решаться. Перейдя на другую сторону, он дождался, когда поезд несколько замедлил на подъеме ход. Он стал на нижнюю ступеньку и с силой оттолкнулся в сторону. Нога его подвернулась, когда он упал под откос. Он остался лежать на снегу. Платформы с грохотом пронеслись над ним. Он попробовал подняться, но нога его была вывихнута или даже сломана. Хромая, с внезапной дурнотой, он побрел по обморочно белевшему снегу. Сбоку дороги, где только что с легким шорохом передернули проволоки семафора, стоял мальчик в ватной — видимо, отцовской — куртке. Длинные ее рукава были подвернуты. Он смотрел на него спокойными, взрослыми, ничему не удивляющимися глазами.

— Я думал, дядько, вы голову зломите… як вы грохнулись, — сказал он сочувственно.

Макеев, хромая, подошел к нему ближе.

— Это какой разъезд?

— Шалашевский.

По правую сторону от полотна темнели домики поселка.

— А сам ты чей? — спросил Макеев осторожно.

— Отец обходчиком служил.

— А отец где?

Мальчик ответил не сразу.

— Нимци расстреляли.

Его отроческое бледное личико было не по-детски серьезно. Макеев огляделся.

— Слушай, хлопчик, — сказал он, — мне здесь находиться негоже. Меня немцы найдут — тоже расстреляют, как батьку. — Мальчик понимающе кивнул головой. — Ты с кем живешь?

— А ни с кем.

— Как же так — ни с кем?

— А так и живу. Батька нимци убили, а маму угнали… може, в неметчину, може, еще куда.

— А кормит тебя кто?

— А все кормят… куда приду — там и покормят. Слухайте, дядько… вы за мной огородами до дому идите, никто не увидит.

Они спустились с железнодорожной насыпи, и, морщась от боли и хромая, Макеев побрел за ним по снежному полю.

Дом, к которому привел его мальчик, был крайний среди таких же одинаковых домиков, построенных в свою пору для железнодорожников. Мальчик поднялся на приступочку и пошарил над дверью: здесь прятал он ключ. В доме была нежилая пустота покинутого хозяевами жилища. Изо рта шел пар — печка была не топлена.

— Вот туточки и живите, дядько, сколько надо, — сказал мальчик с готовностью. — А печку мы протопим… я очерету принесу. А я здесь не ночую… я куда приду — там ночую, меня всюду пускают. А вы, дядько, партизан?

Макеев положил руку на его остриженную голову. Синяя тонкая жилка билась на отроческом чистом височке.





— Вот что, хлопчик… Тебя как зовут?

— Мишко́.

— Слушай, Мишко́… про то, что я здесь, — чтобы никому ни слова. А если скажешь кому-нибудь, меня немцы найдут. А у них со мной счеты.

— Нет, я никому не скажу, — ответил мальчик, — а у нас уже партизаны были, не думайте… такие же дядьки, як вы. А у вас, може, ручные гранаты есть? Ох, я бросил бы одну, если нимци придут.

— Ты бы принес соломы, что ли… А после мы с тобой потолкуем.

Мальчик вскоре вернулся с охапкой сухих стеблей камыша. Макеев затопил печку. Стебли хорошо затрещали, и огонь очага отодвинул на минутку сиротство опустевшего домика. Вытянув у печки распухшую ногу, Макеев обнял мальчика за худенькое, сразу подавшееся ласке плечо. Были в этом отроке вся великая печаль опустошенной родной Украины и тоска по дому, которого у него, Макеева, не осталось… В долгие зимние ночи, томясь в ожидании тугого рассвета, он отгонял от себя мысль, что, может быть, нет Фени и в живых.

— Слушай, сынок, — сказал он с суровой отцовской нежностью. — Я повредил ногу, мне сейчас не уйти… а оставаться здесь тоже нельзя. Найдут меня немцы.

— Не найдут, — сказал мальчик убежденно. — Я, дядько, все время на станции… я за́раз, если что увижу, упережу, вы не думайте. А еда у нас будет… мне люди дают.

Он обрадовался, что будет здесь с ним этот рослый, таинственный, похожий на отца человек и что он с ним разделит кров и опасности. Стебли камыша трещали, и красный веселый огонек полыхал в очаге, и из очага шло тепло, как было всегда это в родительском доме.

…Но немцы на его след так и не напали. Вдвоем с Мишко́ он встречал Новый год. Нога болела: видимо, он тяжело повредил сухожилье. В середине декабря, после оттепелей и бесснежных ветреных дней, навалило снегу по самые окна. Сколько еще предстояло пробыть в этом домике, настораживаясь от скрипа снега под ногами прохожего, дожидаясь Мишко́ — единственную его связь с жизнью? Раз тот принес ему газетку, издававшуюся немцами в Смеле. Из туманной и лживой сводки немецкого командования за ноябрь можно было понять, что немцы Черкассы не удержат.

Под Новый год Макеев напек из истолченной пшеницы лепешек. Он жил с Мишко́ запасами, которые еще оставались в подполице. Сердце его нашло новую привязанность, но и мальчик привязался к нему. Они встретили Новый год за столом, как полагалось в праздник. Великие события должен был принести с собой новый год… и, может быть, вправду уже недалеко освобождение.

— Вина у нас с тобой нет, Мишко́, — сказал он со вздохом, — чтобы Новый год встретить… а много он несет нам — Новый год.

Но даже и отдаленно не смог бы Макеев представить себе, что именно сюда, на эти места, обрушится вскоре лавина наступления русских и что свыше восьмидесяти тысяч немецких солдат окажутся запертыми в ловушке и ни один из них не уйдет…

X

В конце декабря был отпущен из госпиталя домой на четыре месяца один из раненых — Григорий Чуйко. К ранению в руку прибавился начавшийся процесс в правом легком. Пока Чуйко находился в госпитале, освободили его родное село на Днепре: он не был дома с начала войны. Он лежал крупный, большеносый, с темноватым лицом, чуть тронутым редкими рябинками, с первыми седыми нитями в черных волосах. Наташе нравился этот сильный, рассудительный человек. Покидая госпиталь, он оставил свой адрес.

— А может, окажетесь еще в наших краях, — сказал он, блестя большими, хорошими зубами, — уж такую бы радость доставили…

— Что ж, может быть, — пообещала Наташа. — Будем поблизости, непременно заеду.

Они и распростились с тем, что еще встретятся.

Месяц назад Наташа получила письмо от матери: мать готовилась к переезду из Саратова в Москву к старшему сыну — теперь единственному ее, Наташи, брату — Сергею. Только маленькая фотографическая карточка Кости, которую в начале войны передал ей Соковнин, — это было все, что осталось от Кости… Но мать, проделав великие странствия в самую тяжелую пору, была жива. Начальник госпиталя, по-прежнему отечески оберегавший Наташу, обещал при первой возможности отпустить ее в Москву для свидания с матерью.

Но все вдруг опрокинулось в одно утро. С почтой, доставленной в госпиталь с попутным связным самолетом, пришло на ее имя письмо. Почерк на конверте был ей не знаком. В конверте к листкам незаконченного письма Соковнина была приложена написанная под его диктовку приписка: «Это письмо перешлют вам уже после моего отъезда. Утром меня отправляют в Киев в глазную клинику: зрение мое испорчено, видимо непоправимо. Посылаю письмо, писавшееся на протяжении нескольких дней. К сожалению, перечесть его не могу».

Наташа отложила письмо, глядя мимо, в окно, за которым талая, вдруг ослабевшая, стояла зима. Она вспомнила лето в самом начале войны, и дочерна загоревшего лейтенанта, принесшего ей письмо от брата, и случайную последнюю встречу на переправе через реку с почерневшей тяжелой водой…