Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 146



Прямо над ней, с печальным бледным лицом, с головой, как бы задумчиво склоненной на плечо, висел спущенный с перил балкона человек. Руки его были связаны за спиной, ноги разуты. На груди висела доска с надписью во всю длину черной краской: «Партизан». На балконе возле повешенного стояли два немецких офицера, наблюдая толпу. Один был в длинной шинели, застегнутой доверху; другой, видимо выйдя наспех, чтобы взглянуть на зрелище изгоняемых, зябнул, засунув руки в карманы брюк. Повешенный едва покачивался на утреннем ветре. Потом в толпе Ирина узнала шляпницу Гершанович, недавно переделавшую для нее старую шляпку. Она жалко оглядывалась по сторонам, точно искала помощи или ожидала удара. Рядом с ней сидела на узле ее мать, — признать ее можно было по сходству: в дочери, освеженная молодостью, повторялась былая библейская ее красота. Маленький черный сапожник Левка, до позднего вечера постукивавший молоточком в своей будочке — бывшем киоске минеральных вод, — вероятно впервые за свою жизнь оторванный в рабочие часы от работы и даже не снявший фартука, — рассеянно поглядывал на необычное сборище людей, среди которых многие были его заказчиками. Казалось, теряя время, он только дожидался минуты, когда его отпустят. Зябнущие дети начали плакать от холода. Матери одергивали их, боясь, что детский плач навлечет гнев немецких солдат. Молодая мать, державшая грудного ребенка, торопливо задирала на себе джемпер, чтобы достать грудь. Немецкий солдат, наблюдавший за ней, подтолкнул другого локтем. Тот сказал непристойное — оба оскалили зубы. Младенец груди не брал, и женщина с отчаянием совала ему в рот зябнущий сосок.

В девятом часу утра шествие тронулось с площади. Ирина увидела снова на минуту подруг: они шли, держась за руки, и Ася, все еще веря в судьбу, смотрела как бы поверх всего этого временного и преходящего… Потом понесло косой снег. Он шел недолго, принесенный низкой фиолетовой тучей, но за несколько минут наступила зима. Все стало бело, и зимнее утро в смиренной чистоте как бы обещало, что страшное злодеяние не совершится. На узле возле аптеки по-прежнему оставалась сидеть провизорша. Ее доброе лицо было теперь виноватым: она не могла вместе со всеми разделить судьбу. Она просидела на узле, вытянув тяжелые неподвижные ноги, до вечера. К вечеру она замерзла. Только по опушенным инеем полоскам ресниц можно было понять, что она не спит, а мертва.

Раю Вера Петровна запрятала в бельевой корзине на кухне. Ночью при свете фитиля, плавающего в плошке, Ирина с матерью кормили ее и плакали, поборов упрямую гордость своей натуры.

Весь день до самого вечера евреев гнали в сторону Тракторного завода. На улицах и возле взорванного моста через реку лежали отставшие. Некоторые из них были пристрелены. Старика, которого убил утром возле площади немецкий солдат, оттащили в сторону к разрушенному дому: унести его не решались. Он лежал головой на ступеньке бывшего парадного. Лицо его не сохранило страданий и важно и величественно проступало под седой бородой, сквозь которую означалась теперь посмертная красота человека: можно было видеть, что у старика тонкий с горбинкой нос и широкие юношески-черные брови. Вечером торопливо возвращавшаяся с работы женщина отогнала от него тощую, не смевшую при дневном свете приступиться собаку.

Полуразрушенные здания Тракторного завода мрачно белели в декабрьском сумраке. Выпавший утром снежок обвел белыми контурами развалины. В длинных пустых бараках, некогда служивших общежитиями, а потом переделанных в подсобные рабочие помещения, не было теперь ни печей, ни стекол в окнах. На нарах и на полу лежал иней. Это и был тот «другой город», где должны были начать новую жизнь изгнанные. Ночью, согревая годовалого ребенка, одна из женщин придавила его своей тяжестью. При свете коптилки она долго и удивленно разглядывала его лицо. Потом плечи ее начали трястись от смеха. Опасаясь, что ее безумие немецкий часовой примет за глумление, ей попытались заткнуть рот. Но она царапалась и отбивалась. Тогда ей завязали рот полотенцем. Утром в бараки пришли немецкие солдаты. Тех, кто еще лежал, они ударами приклада автомата заставляли подняться. Когда все поднялись, они приступили к обыску. В первую очередь они отнимали деньги и ценности. Потом им понравилась шуба на старом гинекологе Вейсмане, бывшем главном враче городского родильного дома. Но тот отказался снять шубу. Тогда один из солдат сорвал с него шапку. Со своей лохматой седой головой, с налитыми кровью от негодования глазами, врач ударил его по руке. Два других солдата начали толкать врача к выходу. Минуту спустя еще тут же, почти в самых сенях, раздался короткий звук выстрела. Никто не ахнул и не закричал, — каждый ожидал своей очереди.

Один из солдат, одетый в черную форму эсэсовца, обратил с самого начала внимание на Асю. Позднее, когда все были обобраны, он подошел к ней и велел ей следовать за собой. Ее мать, вцепившуюся ему в рукав, он оттолкнул ударом локтя. Падая, она ушибла ребенка. Но даже и тогда, когда он вел Асю за собой, та все еще верила в лучшее. На дворе была зима. Свежий, выпавший за ночь снег белел стерильной чистотой. После тяжелого воздуха барака Ася глубоко вдохнула острый, как нашатырь, зимний воздух.

— Куда вы меня ведете? — в душевной чистоте спросила она солдата.

Но он не ответил ей. У него была узкая длинная голова под фуражкой с изогнутыми полями и мокрые красные губы. Он торопился и по временам оглядывался. Она шла рядом с ним, уверенная, что ее ведут на работу. За последние недели немцы уже дважды угоняли на несколько дней копать в мерзлой земле окопы. За длинным зданием барака возле подъездных путей стояла будка обходчика с забитым досками окном. Солдат подошел к будке и открыл дверь. Только тогда Ася отшатнулась. Но он с силой втолкнул ее в будку.

— Ничего, ничего, Марушка[36], — сказал он, задыхаясь, и коротким движением сорвал с себя пояс.

Полчаса спустя, вернувшись в барак, Ася сказала матери, что ее назначили назавтра на работы по рытью окопов. Весь день затем, притворяясь спящей, она пролежала на нарах. В сумерках, когда темнота, как стоячая вода, залила барак и он наполнился вздохами и детским плачем, она достала припрятанный ножичек безопасной бритвы и перерезала себе на обеих руках вены. В сладостном забытьи, с легким звоном в ушах, она встретила надвигавшуюся ночь.

Несколько дней спустя начался сбор на рождественские подарки немецкой армии. Немцы готовились праздновать рождество в Харькове. «Подарки» предлагалось делать шерстяными вещами, но сборщики не пренебрегали ничем из того, что им приглянулось, выискивая женские платья и даже детские игрушки. Утром к Вере Петровне прибежала соседка предупредить, что сейчас явятся за подарками. Раю Вера Петровна спрятала в обычном месте — в бельевой корзине. Потом она с дочерью сели друг против друга за столом, ожидая очередного вторжения.

Немец, явившийся к ним, поразил обеих мрачной высотой роста. Черная форма эсэсовца с какими-то белыми металлическими значками, блестевшими, как позумент на траурном одеянии могильщика, делала его еще страшнее.

— Что вам угодно? — спросила его Вера Петровна по-немецки.





Услыхав немецкую речь, он как бы вышел из оцепенения.

— Где мужчины? Пусть они выйдут ко мне, — приказал он.

Вера Петровна объяснила, что мужчин в доме нет и что она живет только с дочерью. Он сел. Ирине показалось, что он пьян или нанюхался кокаину: медленные, не знающие, к чему пристроиться, глаза, почти не видя, в какой-то оловянной поволоке, смотрели мимо.

— Дайте, — сказал он вдруг, точно возвращая себя к действительности, и указал на плюшевое одеяло.

Вера Петровна поспешно сняла одеяло с постели.

— Если в доме окажутся партизаны, я вас застрелю, — сказал он.

— Что вы… откуда партизаны? — ответила Вера Петровна.

— Дайте мне чаю. Я хочу пить, — сказал он.

Она принялась согревать ему чай. Он сидел, вытянув длинные ноги в крагах.

36

Маруська.