Страница 19 из 42
Она прижала руки к талии и, скользя вдоль тела вверх, вознесла их над головой; затем правой рукой провела вверх по поднятой левой, левой — по правой, а потом обеими руками сделала изящный жест в сторону Флайшмана, словно бросая ему блузку. Флайшман испуганно передернулся. «Сосунок, ты уронил ее на пол!» — прикрикнула она на него.
Она снова прижала руки к талии, но на сей раз заскользила вдоль бедер и ног; согнувшись в талии, стала медленно приподнимать правую ногу, потом левую; посмотрев на главврача, сделала резкое движение правой рукой, словно бросая ему воображаемую юбку. Шеф в то же мгновение простер вперед руку с растопыренными пальцами, которые тут же сжались в кулак. Положив эту руку на колено, пальцами другой руки он послал Алжбете воздушный поцелуй.
Повертевшись в этаком танце еще две-три минуты, Алжбета остановилась, встала на цыпочки и, согнув руки в локтях, завела их за спину, пытаясь дотянуться до верхних позвонков; затем изящным танцевальным жестом вытянула их вперед, правой ладонью погладила левое плечо, левой — правое и снова сделала плавное движение рукой, но на этот раз в сторону Гавела, который едва приметно и растерянно шевельнул пальцами.
Подняв голову, Алжбета стала теперь величаво ходить по комнате; она обошла всех своих четверых зрителей, демонстрируя каждому из них в отдельности воображаемую наготу своего бюста. Под конец она остановилась перед Гавелом, опять завиляла бедрами, а потом, чуть пригнувшись, провела обеими руками вдоль боков вниз и снова (как за минуту до этого) приподняла сперва одну, потом другую ногу и, победоносно выпрямившись, вскинула правую руку с двумя сжатыми пальцами — большим и указательным. Этой рукой она вновь сделала плавный жест в сторону Гавела.
Теперь она стояла во всем торжестве своей мнимой наготы и уже ни на кого не смотрела, даже на Гавела; а потом, лишь чуть склонив голову и полуприкрыв глаза, оглядела свое все еще вихляющееся тело.
И тут вдруг ее гордая осанка надломилась, и она уселась на колени доктора Гавела; зевая сказала: «Я ужасно устала». Взяв стакан Гавела, сделала глоток. «Доктор, — обратилась она к нему, — нет ли у тебя каких-нибудь таблеток, чтобы взбодриться? Не идти же мне спать!»
— Для вас все, что хотите, Алжбетка, — сказал Гавел, пересадил ее со своих колен на стул и пошел к аптечке. Отыскав сильнодействующее снотворное, он протянул две таблетки Алжбете.
— Это меня встряхнет? — спросила она.
— Это так же точно, как то, что я Гавел, — ответил он.
Проглотив таблетки, Алжбета снова попыталась усесться на колени к Гавелу, но он раздвинул ноги, и она рухнула на пол.
Гавел тут же пожалел о содеянном: он вовсе не помышлял о столь постыдном падении Алжбеты, и его движение было скорее безотчетным выражением отвращения при одной мысли о том, что Алжбетин зад снова коснется его колен.
Он тут же попытался поднять Алжбету, но она с каким-то жалким упорством всем телом прижималась к полу.
Тут перед ней предстал Флайшман и сказал: — Вы пьяны, ступайте-ка лучше спать!
Алжбета посмотрела на него с бесконечным презрением и (упиваясь мазохистским пафосом своей распростертости на полу) сказала: — Хам. Балбес. И еще раз: — Балбес.
Гавел снова попытался поднять ее, но она яростно вырвалась и разрыдалась. Все в растерянности молчали, и в наступившей тишине рыдания звучали как скрипичное соло. Вдруг докторше пришло в голову тихонько подсвистать. Алжбета резко поднялась и пошла к двери, взявшись за ручку, она слегка обернулась к присутствующим и сказала: — Хамье. Хамье. Знали бы вы! Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.
После ухода Алжбеты воцарилась тишина, которую первым нарушил главврач:
Вот видите, милый Флайшман. А вы еще говорите, что полны сочувствия к женщинам. Но если вы сочувствуете им, то почему не сочувствуете Алжбете?
— Какое она имеет ко мне отношение? — пробовал защититься Флайшман.
— Не делайте вид, что вы ничего не знаете. Мы же вам сказали, что она втюрилась в вас.
— Разве я виноват в этом? — спросил Флайшман.
— Нет, не виноваты, — сказал главврач. — Но виноваты в том, что вы грубы с ней и мучаете ее. Весь вечер для нее было важно одно: как вы будете вести себя, взглянете ли на нее, улыбнетесь ли ей, скажете ли что-либо приятное. А вы вспомните, что вы ей говорили.
— Ничего такого ужасного я ей не говорил, — продолжал защищаться Флайшман, но голос его звучал довольно неуверенно.
— Ничего такого ужасного? — усмехнулся главврач. — Вы смеялись над тем, как она танцует, хотя танцевала она только для вас, вы посоветовали ей принять бром, заявили, что самое для нее подходящее — это онанизм. Скажете тоже ничего ужасного! Когда она изображала стриптиз, вы уронили ее блузку.
— Какую блузку? — защищаясь, спросил Флайшман.
— Блузку, — повторил главврач. — И не прикидывайтесь дурачком. В конце концов вы послали ее спать, хотя за минуту до этого она приняла таблетки против усталости.
— Но она все время метила в Гавела, а не в меня, — не уставал защищаться Флайшман.
— Не ломайте комедию, — сказал главврач строго. — Что ей было делать, раз вы не обращали на нее внимания? Она хотела подразнить вас. И мечтала лишь об одном — о капле ревности с вашей стороны. Эх вы, джентльмен!
— Не терзайте его, шеф, — сказала докторша. — Он жесток, зато молод.
— Это карающий архангел, — изрек Гавел.
— И в самом деле, — сказала докторша, — взгляните на него: прекрасный грозный архангел.
— Здесь собрались одни мифические герои, — сонным голосом проговорил главврач, — ибо ты истинная Диана. Фригидная, спортивная, злорадная.
— А вы сатир. Старый, сластолюбивый краснобай, — не постояла за словом докторша. — А Гавел — Дон Жуан. Не старый, но стареющий.
— Как бы не так! Гавел — это смерть, — возразил главврач, напомнив им свой излюбленный тезис.
— Если уж решать, кто я — Дон Жуан или смерть, я должен, увы, присоединиться к мнению шефа, — заявил Гавел и изрядно хлебнул вина. — Дон Жуан. Это же был завоеватель. Причем с большой буквы: Великий Завоеватель. Но, скажите, пожалуйста, можно ли быть завоевателем на территории, где вам никто не сопротивляется, где все доступно и все дозволено? Эпоха Дон Жуана канула в Лету. Нынешний потомок Дон Жуана уже не завоевывает, а лишь собирает. На смену Великому Завоевателю пришел Великий Собиратель. Но Собиратель — это никак не Дон Жуан. Дон Жуан был героем трагедии. На нем лежало бремя вины. Он грешил весело и глумился над Богом. Он был богохульником и сошел в ад.
Дон Жуан нес на плечах бремя трагичности, о котором Собиратель не имеет понятия, ибо в его мире всякое бремя утратило вес. Каменная глыба стала там легче пуха. В мире Завоевателя единый взгляд весил не меньше, чем в империи Собирателя весит десятилетие самой истовой телесной любви.
Дон Жуан был господин, тогда как Собиратель — всего лишь раб. Дон Жуан дерзновенно преступал условности и законы. Великий Собиратель лишь покорно, в поте лица своего следует условностям и законам, поскольку собирательство нынче стало признаком хороших манер, бонтоном и чуть ли не долгом. Ведь если я в чем-то и виноват, так только в том, что не беру Алжбету.
У Великого Собирателя нет ничего общего ни с трагедией, ни с драмой. Эротика, некогда приманка катастроф, его стараниями приравнена нынче к завтракам и обедам, к филателии, пинг-понгу, а то и вовсе к поездке на трамвае и хождению по магазинам. Он ввел эротику в круговорот вседневности, превратив ее в театральные кулисы и подмостки, на которые настоящей драме так и не суждено взойти. Увы, друзья, — патетически воскликнул Гавел, — мои любови (если я вправе их так называть) — всего лишь сцена, на которой ничего не происходит.
Дорогая сударыня, дорогой шеф! Дон Жуана вы противопоставили смерти. В силу чистой случайности и некоторого упущения вы тем самым проникли в самую суть вещей. Подумайте только! Дон Жуан вступил в схватку с невозможным. И это как раз свойственно человеку. Но в империи Великого Собирателя нет ничего невозможного, ибо это империя смерти. Великий Собиратель — это сама смерть, уносящая с собой трагедию, драму, любовь. Смерть пришла и за Дон Жуаном. И все же поверженный Командором в геенну огненную, Дон Жуан жив. Лишь в мире Великого Собирателя, где страсти и чувства вьются в пространстве, подобно пушинкам, в этом мире Дон Жуан окончательно умер.