Страница 42 из 42
Это было постыдно, ужасно постыдно. Поезд идиллически стучал на стыках колеи (девушка щебетала), и Эдуард спросил:
— Алица, ты счастлива?
— Да, — сказала Алица.
— А я в отчаянии, — сказал Эдуард.
— Не сходи с ума, — сказала Алица.
— Нам не надо было это делать. Это не должно было случиться.
— Что тебе взбрело в голову? Ты же сам хотел!
— Да, хотел, — сказал Эдуард, — но это была моя самая большая ошибка, которую Бог мне никогда не простит. Это был грех, Алица.
— Господи, что случилось? — спокойно спросила девушка. — Ты ведь сам все время твердил, что Бог прежде всего хочет, чтобы люди любили друг друга!
Когда Эдуард услышал, как Алица спокойно присвоила его теологические софизмы, вооружившись которыми он так безуспешно еще недавно пускался в бой, его обуяла ярость: — Я это говорил, чтобы испытать тебя! Теперь я знаю, как ты предана Богу! Тот, кто способен предать Бога, человека предаст во сто крат легче!
Алица все еще пыталась найти подходящие ответы, но лучше бы она их не находила — ими она лишь разжигала его мстительный гнев. Эдуард начал ей что-то втолковывать и говорил так долго (употребив под конец слова мерзость и физическое отвращение), покуда не извлек из этого спокойного и нежного существа всхлипы, слезы и вздохи.
— Прощай, — сказал он ей, плачущей, на вокзале и пошел прочь. Только дома спустя час-другой, когда с него спал этот дикий гнев, он в полную меру осознал свое поведение; представив себе ее красивое тело, которое еще утром прыгало перед ним на длинных ногах, а теперь уходит, изгнанное им же самим, по его собственной воле, он обругал себя идиотом и охотно надавал бы себе оплеух.
Но то, что случилось, случилось, и ничего нельзя было изменить.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что, хоть образ уходящего прекрасного тела и причинял Эдуарду немалые огорчения, он справился с этой утратой сравнительно быстро. Если раньше его мучил и приводил в отчаяние недостаток телесной любви, то вызвано это было разве что временным положением недавнего переселенца. Сейчас недостатка в ней он уже не испытывал. Раз в неделю навещал директрису (привычка избавила его тело от первоначального страха) и намеревался не покидать ее, покуда его положение в школе окончательно не прояснится. Кроме того, ему удавалось с растущим успехом обольщать еще и других женщин и девушек. В конечном итоге он постепенно начинал все больше ценить минуты, когда оставался один; он полюбил одинокие прогулки, сочетая их (в последний раз прошу вас обратить на это внимание) с посещением костела.
Нет, не беспокойтесь, Эдуард не уверовал в Бога. Мое повествование не собирается увенчать себя эффектом столь нарочитого парадокса. Но Эдуард, хотя и почти убежден, что Бога нет, все-таки самозабвенно и ностальгически рисует себе Его образ.
Бог — это сама сущность, тогда как ни в своих любовях (а со времени истории с директрисой и Алицей прошло немало лет), ни в своем учительстве, ни в своих взглядах Эдуард не нашел ничего существенного. Он слишком умен, чтобы допустить, что видит существенность в несущественном, но и слишком слаб, чтобы тайно не мечтать об этой существенности.
Ах, дамы и господа, печально живется на свете человеку, когда он ничего и никого не принимает всерьез!
И потому Эдуард мечтает о Боге, ибо единственно Бог избавлен от расплывчатой обязанности явить себя и призван всего лишь быть; ибо единственно Он творит (Он один, единый и не сущий) существенную противоположность этого несущественного (однако тем более сущего) мира.
Итак, Эдуард подчас сидит в храме и в задумчивости устремляет взор к куполу. Давайте простимся с ним именно в такую минуту: послеобеденное время, храм тих и пуст. Эдуард сидит на деревянной скамье и мучится сожалением, что Бога нет. И именно в эту минуту его сожаление становится так велико, что из его глубин вдруг выплывает настоящий, живой Божий лик. Смотрите же! Да, да! Эдуард улыбается! Он улыбается, и его улыбка светится счастьем.
С этой улыбкой и сохраните его, пожалуйста, в памяти!