Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 42



— Послушай, Мартин, пожалуй, она уже не придет, — сказал я наконец.

— Как это объяснить? Ведь девчушка верила нам, как божеству.

— Да, — сказал я, — и в этом наша беда. Все дело в том, что она нам даже слишком верила!

— Ну и что? По-твоему, лучше, если бы она нам не верила?

— Возможно, это было бы лучше. Излишняя вера — наихудший союзник.

Мысль увлекла меня, и я разговорился: — Когда веришь во что-то безусловно, в конце концов доводишь свою веру ad absurdum. Подлинный приверженец какой-нибудь политики никогда не принимает всерьез ее софизмов, а относится серьезно лишь к скрывающимся за ними практическим целям. Политические штампы и софизмы существуют не для того, чтобы в них верили; они скорее призваны служить некой общей и заранее оговоренной уверткой; безумцы, воспринимающие их всерьез, раньше или позже обнаруживают в них противоречия, начинают взбрыкивать и позорно кончают еретиками или отступниками. Нет, излишняя вера никогда не приносит ничего хорошего; и не только политическим или церковным системам; даже нашей системе, которая должна была помочь нам заполучить девочку.

— Я что-то перестаю тебя понимать, — сказал Мартин.

— Это вполне удобопонятно: мы были для девочки всего лишь двумя серьезными и уважаемыми господами, и она, как благовоспитанный ребенок, уступающий место в трамвае старшему, хотела нам пойти навстречу.

— Так почему же она не пошла?

— Да потому, что слишком верила нам. Она принесла мамочке салат и восторженно стала ей рассказывать о нас: об историческом фильме, об этрусках в Чехии, и мамочка…

— Так, далее мне все ясно… — оборвал меня Мартин и встал со скамейки.

Солнце, впрочем, уже медленно опускалось над крышами города; слегка похолодало, и нам стало грустно. На всякий случай мы зашли еще в кафе самообслуживания — посмотреть, не ждет ли нас там девушка в вельветовых брюках. Как бы не так! Была уже половина седьмого. Мы спустились к машине и, вдруг почувствовав себя людьми, выброшенными из чужого города и его радостей, поняли, что нам ничего не остается, как скрыться в экстерриториальном пространстве собственного автомобиля.

— Ну что ж! — сказал мне в машине Мартин. — Не делай такого похоронного вида! Нет для этого повода! Главное все-таки у нас впереди!

Я хотел было возразить, что из-за Иржины и ее «джокера» у нас для этого главного остался едва ли час времени, но смолчал.

— Впрочем, — продолжал Мартин, — день был богатый: смотрёж девушки из Траплице, кадрёж барышни в вельветовых джинсах; ведь у нас здесь все подготовлено, и пальцем шевелить не надо — в любой момент приезжай сюда, и полный восторг!

Я не стал возражать. Да, смотрёж и кадрёж были проведены на высшем уровне. Все в полном порядке. Но я тут же вспомнил, что Мартин в последний год кроме бесчисленных смотрёжей и кадрёжей ни к чему существенному так и не пришел.

Я взглянул на него. В его глазах, как обычно, сверкал огонь желанья; в эту минуту я почувствовал, что люблю Мартина, что люблю и знамя, под которым он марширует всю жизнь: знамя вечной охоты на женщин.

Спустя какое-то время Мартин сказал: — Семь часов.

Подъехав к больничным воротам, мы остановились метрах в десяти от них, причем так, что в зеркале заднего обзора я мог беспрепятственно видеть всех, кто оттуда выходит.

Я продолжал думать об этом знамени. А также о том, что в его охоте на женщин с каждым годом все меньше речь идет о женщинах и все больше об охоте как таковой. А поскольку речь идет о заведомо безрезультатном преследовании, то можно ежедневно преследовать любое множество женщин, превратив тем самым эту охоту в охоту абсолютную. Вот именно: Мартин попал в положение абсолютной охоты.

Мы ждали пять минут. Девушки не показывались.



Меня это ничуть не волновало. Мне было совершенно все равно, придут они или нет. Да и приди они, разве могли бы мы за какой-нибудь час заехать с ними на отдаленную дачу, склонить их к интимным радостям, насладиться с ними любовью и в восемь часов, любезно распрощавшись, укатить домой? Как бы не так! В ту минуту, когда Мартин ограничил наши возможности восемью часами вечера, он передвинул (как уже бывало не раз) всю эту авантюру в область самообманной игры.

Прошло десять минут. У входа никто не появлялся.

Мартин разгневался и перешел едва не на крик: — Даю им еще пять минут! Больше не жду!

Мартин уже не молод, далее рассуждал я. Вполне преданно любит свою жену. Живет, собственно, самым что ни на есть нормальным браком. И вот — сверх этой реальности (и одновременно наряду с ней) в плоскости трогательно невинного самообмана продолжается молодость Мартина, беспокойная, веселая и мнимая, молодость, превращенная в пустую игру, уже не способную перешагнуть черту своего игрового поля, влиться в саму жизнь и стать реальностью. А поскольку Мартин — ослепленный рыцарь Необходимости, он свои авантюры превратил в безобидную Игру, даже не сознавая того: он продолжает вкладывать в них всю свою восторженную душу.

Хорошо, сказал я себе, Мартин — пленник собственного самообмана, а что же я? Почему я помогаю ему в этой смешной игре? Почему я, зная, что все это обман, участвую в нем? Уж не смешон ли я еще более Мартина? Почему сейчас я должен изображать человека, предвкушающего любовное приключение, тогда как точно знаю: самое большее, что меня ждет, это один абсолютно бесплодный час с чужими и равнодушными девушками?

В эту минуту в зеркале заднего обзора я заметил, как в воротах больницы показались две молодые женщины. И на расстоянии было видно, как они напудрены, напомажены и вызывающе элегантны; их задержка, вероятно, и была вызвана старательной работой над своей внешностью. Оглядевшись, они направились к нашему автомобилю.

— Мартин, ничего не поделаешь, — сказал я, опередив девушек. — Четверть часа прошло. Едем. — И я нажал на газ.

Выехав из Б. и миновав последние домики, мы очутились в краю полей и перелесков; на гребни гор садилось большое солнце.

Мы ехали молча.

Я думал об Иуде Искариоте, о котором один остроумный автор говорит: он предал Иисуса именно потому, что безгранично верил в него: он не мог дождаться чуда, которым бы Иисус явил всем иудеям свою божественную силу; он выдал Иисуса страже, чтобы наконец побудить его к действию; он предал его, ибо мечтал ускорить его победу.

Увы, подумалось мне, я, напротив, предал Мартина именно потому, что перестал верить в него (и в божественную силу его донжуанства); я есть подлое сочетание Иуды Искариота и Фомы, прозванного Неверующим. И тут я почувствовал, что благодаря моей провинности во мне растет нежность к Мартину и его знамя вечной охоты (слышно было, как оно неустанно трепещет над нами) трогает меня до слез. Я стал корить себя за свой поспешный поступок.

А разве мне самому легко будет расстаться с этими телодвижениями, означающими для меня молодость? И останется ли у меня что-то еще, если я перестану хотя бы имитировать ее и пытаться обрести в своей разумной жизни безопасный уголок для этой неразумной деятельности? Что из того, что все это напрасная игра? Что из того, что я это знаю? Разве я откажусь от этой игры лишь потому, что она напрасна?

Он сидел рядом и, преодолевая досаду, медленно приходил в себя.

— Послушай, — сказал он мне. — Эта медичка действительно такого высокого класса?

— Я же сказал. На уровне твоей Иржины.

Мартин стал осыпать меня вопросами. Мне снова пришлось описывать медичку.

Чуть погодя Мартин спросил: — А не мог бы ты мне ее потом уступить, а?

Я решил дать более правдоподобный ответ. — Это, пожалуй, будет трудно. Ей мешало бы, что ты мой товарищ. Она строгих правил…

— Она строгих правил… — сказал Мартин грустно, и видно было, что это его опечалило. Мне уже расхотелось мучить его.

— Если только я скрою, что мы знакомы, — сказал я. — Ты мог бы выдать себя за кого-нибудь другого.