Страница 42 из 140
— А то… — ухмыльнулся Валет. — Только я ведь не фрайер, запомни! Что с этого буду иметь лично я? — вот что меня интересует.
Федоров опять удивленно поднял брови:
— С чего с «этого»? Я ведь просто так говорил… в философском, понимаешь ли, плане. Допьем?
— Допьем! — разозлился Валет. — Только с мной вола не крути! Зачем звал? Засыпались? Своих ищешь? Так и говори! А то — в «философском плане»!
Федоров уже сидел, устремив глаза в столешницу, будто не слушал.
— Ванька мне кое о чем протрепался, так что кончай волынку тянуть.
— Ванька? — Федоров удивленно вскинул голову. — Ах да, Ванька…
— Могу свести с мужиком одним. Поделовее нас с тобой…
Выходило так, что именно Валет, а не Федоров более всего заинтересован в отыскании «деловых». Впрочем, так ведь оно и было.
— …А уж дальше — как у вас получится. Дальше — я отвал! потому и говорю: что я с этого буду иметь?
— Деньгами или как? — взорвался вдруг Федоров, подняв на Валета рассвирепевшие глаза. — За святое дело чем, спрашиваю, берешь? Деньгами?
Тут уж и Валет психанул:
— Ты-ы! Штабс или кто ты там, не знаю… («Поручик», — устало поправил Федоров.) Мне на вас… со всеми вашими офицерскими делишками! Стенку в Чека сами подпирайте, а я — пардон! Даром только дождик идет, понял?
Федоров внимательно разглядывал его, и было видно, что ему трудно скрывать гримасу презрения.
— Ладно.
Достал из кармана френча несколько бумажек. Одну из них показал Валету, не давая, впрочем, в руки.
— Вот такой бумажкой я тебе заплачу.
Валет пригляделся. Это был чистый бланк Совнаркома с печатью.
— Получишь такую вот бумажку и можешь выбрасывать в нужник игрушку, которая у тебя в правом кармане. Напиши здесь все, что захочешь, — вагон дров, мануфактуру — и все получишь! Без единого выстрела, Валька Рыгин.
— Идет! — согласился Валет и протянул руку.
Поручик поморщился:
— Э-э-э… Ты же деловой, Валька! Авансы я не делаю. Ты приводишь ко мне своего человека — а я еще посмотрю, что это за человек, заранее предупреждаю, — и уж тогда… Или у вас в Питере дела делают по-другому?
— Когда? — хмуро спросил Валет.
— Завтра. В час дня. А теперь — до свидания. У меня — дела.
— Рассказывай, Шмаков.
— Ванька с пятнышком — мы, честно говоря, и надеяться не надеялись, что так вот, сразу, именно на него выведет Валет, — Ванька в «Европейскую» идти отказался Встретились они на углу Заячьего переулка и Суворовского. Разговор происходил в трамвайном депо, в одном из вагонов. Первое, что попросил, — показать совнаркомовский бланк. Сказано было немного. Примерно так: «Тебе — блатных или которых с идеями?» — «Которых с идеями». — «Гони пять таких бумажек, будут». — «На тех же условиях. Ты приводишь, я смотрю, ты получаешь». — «Жди. Каждый вечер. У себя. С шести». — «Учти, у меня времени в обрез. Командировка кончается…» — «Успеешь в свою канцелярию».
— Почему не воспользовались фактом свидания с Ванькой, чтобы тут же установить за ним наблюдение?
— Никто не мог знать, что человек, который придет к Федорову, будет именно Ванька с пятнышком. Его человек — это мы предполагали… Во-вторых, сам Федоров попросил освободить его от всякого прикрытия. Если бы оно было обнаружено, все сразу же пошло бы насмарку. Ваньку с пятнышком мы будем брать сразу же, как только он сведет Федорова с «идейными».
— Ну а если случайность? Не знаю даже какая, но — случайность?
— Во избежание ее подходы к Ваньке ищут другие члены бригады. Самостоятельно.
— Ох, Шмаков! Канитель разводишь, смотри!
— Неделя еще не кончилась.
— Единственное твое оправдание…
Ванька уже снился ему — в те редкие часы, когда позволялось спать и удавалось заснуть.
Сны были однообразны и изнурительны.
Чаще всего: какая-то предвечерняя улица, заваленная сугробами, и впереди — торопливо уходящая по узко протоптанной тропке фигура. Ватная сутулая спина. Ванька с пятнышком. Он знает, что это Ванька, и бежит, бежит за ним изо всех сил, но не может к нему приблизиться ни на метр, хоть плачь!
Тогда он стреляет. Но тоже без толку. Он даже видит полет своей пули, краткий и немощный, как плевок. А Ванька уже сворачивает за угол…
Сжимая в руке наган, не таясь, Тренев тоже наконец выскакивает на перекресток и — ничего!..
Пусто.
Тянется бесконечный монотонный ряд темных домишек.
Белесая поземка струится из-под ног в конец этой улицы, к тяжко чернеющему на фоне заката, угрюмому, приземистому какому-то заводику… Ничего! (Когда-то Тренев, пожалуй, и наяву видел эту улицу. Где-то в районе Кирочной, Преображенской, что ли…)
Просыпался после таких снов взбешенный. С усилием разжимал стиснутые зубы. Ждал, когда угомонится сердце.
Что-то неладное происходило с ним после тифа. Должно быть, яростный тифозный огонь прожарил его насквозь. Когда окончательно ожил, почувствовал себя странно: жестокая сухость, злая остроугольность засквозили не только в каждом его движении, жесте, но даже и в мыслях, даже в манере говорить.
Он явился в Чека в день выписки, но был еще очень болен.
Ему бы отлежаться месяц-другой, а не гоняться за бандитами, но для него это было немыслимо.
Тощий, с торчащими скулами, до голубизны обритый, с ввалившимися глазницами, он являл собой сгусток почти патологической ненависти ко всем врагам Советской власти, которых он и воспринимал-то как своих личных, кровных врагов.
У него были на то резоны.
Год назад в составе петроградского продотряда он подавлял кулацкое восстание. С ним вместе был и его лучший с детства друг. Ваня Мясищев — рабочий с «Треугольника».
Ваня погиб.
Они не сразу нашли его, а когда нашли — не сразу опознали: у Мясищева были отрезаны нос и уши, вспоротый живот набит розовым от крови зерном. И записка была штыком приколота к груди: «Подавись!»
Когда, потрясенные, стояли вокруг Ивана, многие отворачивались. Тренев же, напротив, глядел не моргая.
В продотряде было четыреста человек. Погибло семьдесят семь. По-разному гибли, не только от пуль: одних кулаки совали головой в молотилку, других волокли, привязав к саням, от деревни к деревне, иных приколачивали двенадцатидюймовыми гвоздями к дверям контор, иных — рвали надвое на березах…
Тренев не трещал на груди рубахой, не выступал на митингах про гидру контрреволюции, — он молчал, с каждым разом нее страшнее и каменнее. Лишь черствело лицо да все глубже уходили под лоб сияющие глаза.
В отряде его прозвали Немой.
Он молча носил мошки с изъятым зерном, молча шел в атаку, когда случались перестрелки, молча «приводил в исполнение». Горючая ненависть копилась в нем — и судорогой, как петлей, перехватывала гортань.
Сразу же по возвращении в Петроград ему привелось вместе с отрядом чекистов участвовать в ликвидации офицерского заговора в Михайловском артиллерийском училище. На его злобное бесстрашие, на пренебрежение к пулям кто-то обратил внимание — так он попал в ряды Чека.
…В поисках Ваньки с пятнышком он, почти не таясь, обошел все известие петроградские малины. И — немыслимое дело! — ни у кого не поднялась рука на этого каменного в своей исступленности человека, вторгающегося в тайная тайных воровского мира.
Его, конечно, спасло, что с чьей-то легкой руки его сразу же посчитали за «кровника» Ваньки с пятнышком. И никто не завидовал Ваньке, едва заглядывал в безумные провалы треневских глаз.
Ваньке, понятно, тотчас же донесли, что кто-то его разыскивает. Добавляли: «Чтобы посчитаться за что-то».
Бандит «лег в берлогу», хотя так и не вспомнил, что это за полудурок и какие когда у него были дела с ним. Мало ли, в конце концов, обделил он в своей жизни корешей? Мало ли блатных лопали баланду, предназначенную ему? Да и не время было храбрость показывать. Склеивалось дело — такое дело, какого воровской мир не знал испокон веку. Пусть блат считает, что Ванька с пятнышком перепугался, но рисковать ему сейчас не резон.