Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 140



— Рассказывай.

Валька Рыгин шел в гостиницу «Европейская».

С детства мечтал он побывать там. Когда проходил, бывало, мимо — еще в дооктябрьские времена — и видел те зеркальные, празднично освещенные окна с белоснежными полуспущенными занавесками — полуспущенными невыразимо шикарно; когда слышал музыку, случайно вырывающуюся из дверей, которые отворял швейцар генеральского вида перед очередной подъехавшей парочкой; когда глядел на тех шикарных баб, тонюсеньких, как струнка, длинношеих, как лебеди, плывущих в сопровождении каких-то стариков в тяжеленных шубах, — когда видел все это, пронзала его восхищенная — хоть плачь! — зависть, и он, дрожа от голову кружившего бешенства, начинал пришептывать сквозь стиснутые зубы, сквозь сладко закипающую, аж посвистывающую слюну:

— Су-уки! У-у, суки!!

Мечтал: «Тебя бы, длинношеюю, лебедь белую, да по морде, по морде! Да содрать, да разодрать в клочья кружева-фильдеперсы твои! Да выгнать среди ночи откуда-нибудь с Крестовского, да голую! да в осень! да под дождь! О, тогда поглядел бы, как плаваешь, лебедь паскудная, да как на коленочки становишься: „Валенька! Миленький! Пощади!“» Такие-то вот мысли начинали припадочно колотиться в горячей головенке Рыгина, когда доводилось ему в былые времена проходить мимо «Европейской», и долго еще встрясывало его, словно бы больного, судорогой, и даже во сне снилось.

Когда утихомиривался, люто хотелось богатства.

…Отец помирать не собирался. В день выдавал по гривеннику.

Валет знал, где отец хранит деньги, прежде чем нести в банк, — в позеленелом старом самоваре, который стоял за печкой. Замусоленные трешки, рублевки — отец совал их туда, казалось, не считая.

И однажды сын тоже запустил туда руку. Взял три рубля.

Вечером следующего дня был избит, как не был бит никогда в жизни. Но и с расхлябанным в кровавые сопли лицом не признался, где спрятал украденное (трешка лежала за подкладкой отцовских же галош).

Отец, утомившись воспитанием сына, попил чаю с сушками и снова пошел в лавку. А Валет, всхлипывая и поминутно обмирая от боли в каждой косточке зверски избитого тела, вновь покостылял к самовару. Взял еще пять рублей. «Пусть хоть убивает! — решил он. — Да и не додумается, старый дурак, что после такой взбучки я снова рискну залезть в самовар…»

Отец и в самом деле то ли решил, что обсчитался, то ли просто-напросто ошалел от этакой наглости своего наследника. Деньги стал хранить в новом, неведомом Валету месте.

Выдавать стал ежедневно — пятиалтынный.

Принимая копейки эти, Валет про себя надменно усмехался. На отцовские семь рублей он купил у однокашника Стася Миклашевского старенький «смит-и-вессон» с одним патроном и замышлял теперь уже настоящий взрослый грабеж.

Был январь месяц, но Валет бродил в тот год по городу, ошалевший и взбудораженный, будто давным-давно уже пришла весна.

В гимназию ходить перестал. Мотался, как пьяный, из конца в конец Питера, сжимал потной ладонью ручку револьвера в кармане: «Погодите! Дайте только срок!» — жалкий, страшный, мелкозубый звереныш, готовый вцепиться в любого-всякого…

Однажды в горячечном своем состоянии Валет оказался черт-те где, почти на окраине. Потом хотел, а не мог вспомнить. Сам дьявол, наверное, завел его, не иначе, в путаницу этих заунывных улочек, застроенных кривобокими нищими домами. Ни деревца, он помнит, там не было. Только эти домишки, тощий дымок из труб, слежавшийся серый снег и небо — как нестираная простыня от земли до неба.

На одной из таких улочек он и увидел бакалейную лавчонку. Едва увидел, вспомнил, что с утра ничего не ел.

Две ступеньки вели вниз. Воняло керосином. Воняло селедкой.

В лавке никого не было. Но едва он спустился, за прилавком открылась дверца и выглянул мужичонка в несвежем фартуке.

— Чего-с изволите, господин гимназист?

— Булку там какую-нибудь… — грубо сказал Валет. — Колбасы, что ли, вон той, полфунта.

Бросил на прилавок единственный свой пятиалтынный. Тот самый ненавистный, жалкий, оскорбляющий пятиалтынный, который дает ему отец на гимназические завтраки и «протчее».

Лавочник выдернул ящик из прилавка и пренебрежительным жестом смахнул туда монетку. Может быть, даже и ухмыльнулся при этом, тонко показывая, что уж кто-то, а он-то знает природу этих денег.

У Валета вдруг зло зазвенело в ушах от бешенства. Дальше все делал словно бы и не он.

— Ну-ка… — он шагнул за прилавок, дергая из кармана револьвер. — Ну-ка, ты! Видишь? — и ткнул в сторону бакалейщика дулом.

Рукой, свободной от оружия, вытянул ящик и стал не глядя выгребать оттуда какие-то бумажки. Зазвенели, падая на каменный пол, монеты.

Лавочник стоял обомлев.

— Э! Э! Э! — наконец завопил он, протестуя, и бросился на Валета.



Тот ударил его, как ударил бы кулаком, — дулом в зубы. Лавочник схватился за рот и отскочил.

А Валет все выгребал из ящика деньги, совал в карман, и голова его гудела все горячее и больнее. Он даже плохо видел перед собой от этого гуда.

— Это ж как это? — занедоумевал вдруг бакалейщик плачущим негромким голосом. Оторвал руку ото рта, увидел кровь и завизжал наконец в настоящий голос: — Митя! Митенька! Граблют!

Валет вылетел из-за прилавка. Распахнулась другая дверь, и оттуда выскочил заспанный толстомордый парень. Должно быть, сын.

— Чего? Где? — ошалело заспрашивал парень.

— Да он вот! — плаксиво сказал мужичок и показал кровь.

— Ты что ж это делаешь? — негромко удивился парень и страшно улыбнулся.

В руке у него оказалась железная рейка безмена. Противовес был внизу, и парень держал безмен, как кувалду.

Бежать было некуда. Парень стоял ближе к выходу.

— Не подходи! — припадочно заверещал Валет и, весь вдруг затрясшись, почти теряя сознание, выставил перед собой руку с револьвером. — Не подходи! Убью-у-у!

Парень увидел оружие и, готовый было броситься, приостановился.

— Деньги забрал! — подзуживая, крикнул отец.

— Ах ты! — с ненавистью процедил парень, распаляя себя. — Ах ты, рвань подзаборная! — и сделал шаг.

Но тут же замер, словно окоченел. Лицо его омертвело в страшной гримасе ужаса.

Он глядел на руку, держащую револьвер, и видел, что палец медленно нажимает спусковой крючок и что боек поднимается от этого движения, как живой, — неотвратимо и страшно.

— Не на-адо! — взвизгнул умоляюще отец, который смотрел не на руку, а на лицо Валета и вдруг понял, что это — лицо убийцы.

Курок щелкнул по капсюлю. Выстрела не произошло. Произошло между тем непонятное: парень рухнул на пол, как мертвый.

Валет бросился вон. Последнее, что он слышал, — это крик лавочника.

— Ми-и-тенька! — как по убитому крик.

Сколько бежал, куда бежал — ничего не запомнил.

Очнулся, когда шел по линии трамвая и рассовывал деньги по карманам. Его трясло.

Остановился, набрал снега в фуражку. Помогло. Снег таял и тек по лицу, как слезы.

Вокруг темнело. Шел час гаденьких зимних сумерек — час, когда умирал Валька Рыгин — гимназист и рождался налетчик, убийца Валет.

Путь его лежал мимо «Европейской». Зажимая в кармане влажной рукой комок денег, он привычно глянул на зеркальные окна, на шторы, и ничегошеньки-то не почувствовал, кроме тоскливой усталости. Игрушки кончились… Но «Европейская» по-прежнему не подпускала его к себе.

Но вот все-таки — через два с лишним года — он идет в «Европейскую».

За эти годы он стал матерым бандитом, хладнокровным, осторожным и очень жестоким. Даже видавшие виды налетчики дивились порой, с каким садизмом расправляется он со своими жертвами. Там, где достаточно было простой пули, он устраивал то, что на их языке называлось «концерт».

Он порой бывал сентиментален, слезлив, слюняв, особенно во хмелю да под жалостливую песню. Но вовсе не жалость к оголодавшему однокашнику заставила Валета повести Ваньку к Арончику, накормить его, напоить, дать жратвы для домашних…