Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 140



Она, Надя, чувствовала, кажется, что эта самая, разнесчастная Лизавета присутствует. Однажды, грустно усмехнувшись, погладила его по шее, сказала: «Ах, Дима-Дима…» — без всякой укоризны, без особой печали, немного даже по-матерински. Вернувшись домой, он увидел в зеркале, что на шее, в том самом месте, где она погладила, багровел поцелуйный след.

Денег на билеты до Москвы не хватило. Они долетели лишь до Владивостока. Там и стали куковать в ожидании телеграфного перевода из Москвы, устроившись в паршивеньком общежитии крайкома партии. Партийцев, впрочем, там и не видать было. Жила всякая случайная публика, в основном командировочные.

Соседом по комнатенке у них (Лизавета, ясное дело, проживала тайком) был некий Серега из Брянска, — бедовавший во Владике вот уже месяца два.

История с ним приключилась занятная: его командировали сюда для наладки конвейера по разливке чернил, он справился со своей задачей недели за две, телеграфом отрапортовал своему начальству о производственном успехе, попросил ускорить выплату зарплаты, дабы вернуться домой, и стал ждать. Ждал неделю, другую — Брянск не подавал признаков жизни. Он на предпоследние деньги позвонил телефон его родного предприятия молчал. На последние деньги послал телеграмму «СОС» — в ответ ему была все та же тишина. Чернильный завод его города будто провалился сквозь землю. Он занял денег и позвонил еще — телефоны по-прежнему молчали. Послал еще несколько отчаянных телеграмм — и на завод, и домой. Без ответа. Должно быть, не только чернильный завод, но и сам город Брянск провалился сквозь землю. Короче, когда ДэПроклов с Лизой-Лизаветой подселились к нему, он пребывал в состоянии и духа и тела катастрофическом. Немудрено, что новым своим соседям он обрадовался несказанно — и на икру и на прочие морепродукты, которыми камчадалы снабдили ДэПроклова в изобилии, набросился страстно и молча, лишь иногда поднимая на своих кормильцев ясный и грустный благодарный взгляд голубеньких глаз.

Замечательно, что каждое утро он исправно уходил на работу и исправнейшим образом пребывал возле своего конвейера предназначенные КЗОТом восемь часов. На вопрос ДэПроклова: «Серега! Ну, какого ты хрена туда ходишь?!» отвечал загадочно и твердо: «Ну, а как же?..»

Каждый раз, возвращаясь со своей «работы», неизменно приносил (должно быть, в качестве платы за икру) пару-тройку пузырьков с чернилами. Вскоре уже весь подоконник был заставлен фиолетовыми склянками. На все возражения ДэПроклова отвечал однообразно: «Ну, как же, Дима? Ты ж ведь журналист — тебе нужно…»

У ДэПроклова с переводом тоже почему-то заколодило, остатки денег, как ни крохоборничали, через три дня закончились, так что еще с неделю они голодали коллективно — если, конечно, можно голодным рационом назвать красную в изобилии икру, чаще всего без хлеба, и медицинский, мелкими дозами, спирт, литровую бутылку которого сунул на прощание Генка Сергачев.

В те дни в городе хозяйничал ветер. Это был какой-то дурной ветер — упорный, упрямый, ни на секунду не пресекающийся, надоедный ветер с океана. Сначала ДэПроклову даже нравился этот постоянный гул за окном, очень скоро, однако, он стал наводить муторную тихо-свирепую тоску.

«Владик» был очень красив — весь на сопках, с белыми зданиями, вознесенными над бухтой, где хищно-изящные стояли на якорях серо-зеленые военные корабли.

В первый же день, впрочем, ДэПроклов понял, что жить-то среди этой красы, наверняка, не сахар: побродив по городу часика два — с горки на горку, под занудным ветром — он уже умотался насмерть, и после этого предпочел валяться в своей комнатенке, лишь раз в день совершая бесплодные набеги на Главный Почтамт, благо он находился не слишком далеко от их жилища.

Лежал на кособокой кровати, зрил на шелудивую побелку потолка, внимательно разглядывал блеклые обои с отчетливыми следами когда-то убиенных здесь то ли клопов, то ли комаров, и в нем, чем дальше, тем отчетливее, ни на секунду, казалось не прекращаясь, ныло сладкое, горестное ощущение какой-то безвозвратной потери.

Вечерами, когда измученный своей кипучей трудовой деятельностью Серега засыпал, когда и Лиза-Лизавета, наконец, угомонялась, он садился к столу, плескал в треснутую чашку разведенного спирта и под душу изымающий гуд ветра за окном писал бесконечные полупьяные, полулитературные письма-разговоры Наде.

«… Где-то я слышал про фён (а, может, про мистраль) — про тот ветер, который дует вечерами то ли с гор, то ли с моря и мучает людей непонятными ощущениями, странной тоской — для меня-то теперь понятными ощущениями. Потому понятными, что в этом городе, в который я приехал от тебя, уехал от тебя, убежал от тебя — и днем, и вечером, и всю ночь напролет дует этот самый литературный ветер, от которого, ты знаешь, мне уже почти не хочется ни писать, ни снимать, ни жить. Ты уж прости, Надя, что я оделяю тебя своей тоской — была бы радость, я бы с радостью радостью поделился…

…трудновато мне стало жить, очень, и я в очень большой степени убеждаю себя в необходимости жить, используя эту вот возможность: писать тебе, говорить с тобой, обретенной во время этой моей поездки на Камчатку. У меня ведь все-таки остается шанс, где-то впереди, видеть тебя, говорить с тобой, касаться тебя — еще, может быть, целую жизнь. И зная это, зачем же я отдаю свою разъединственную, распоследнюю жизнь в угоду настроению, рожденному ветром этим проклятым?.. А он все дует, гудит безостановочно, несется куда-то за окном, этот ветер, и ночью опять, я знаю, будут печальные, нежные, душу надрывающие сны о тебе, с тобой и — без тебя. „Без тебя“ — вот в чем все дело.

…Не отправлю я тебе этого письма. (Да и не письмо это вовсе — что-то другое.) Начнешь ведь сострадать, беспокоиться — зачем тебе все это? И за что? За то, что не совсем и не навсегда забыла меня? Так тебе за это — одно только благодарение мое… Господи! Что же я наделал с тобой, Надя, приехав к тебе!..».



Вот такие письма писал ДэПроклов, сидя в тесной и убогой комнатенке крайкомовского общежития под равномерный, упорный, нудный и надоедный ветер за окном, при плохоньком свете покалеченной, с прожженным пластмассовым абажуром лампы. И вот примерно такие письма носила, оказывается, с собой, читала-перечитывала Надя, и вот ведь какая ты сволочь, Проклятиков! — подумал он сквозь сон — этими письмами ты ведь почти сознательно старался разбередить ей душу, уязвить поглубже ее душу, чуть не рану ли нанести — для чего? ради какой-такой выгоды?.. А ради того, что впрок! Вот оно, это слово: «впрок»! — чтобы потом когда-нибудь, вернувшись на Камчатку, тебя поджидала бы Надя, как бы сказать, уже готовенькая, твоими письменными нежностями вконец отравленная, измученная и сладко-покорная, но ты ведь не хотел этого, ДэПроклов? — ты ведь любил ее, она одну только нежность и нежный печальный тон вызывала в твоей душе! — а вот Проклятиков, как оказалось, хотел, и сидел в полутемной комнатенке общежития и сочинял, полупьяненький, искренние письма, самые искренние письма, какие он когда-либо в жизни писал.

Он ожидал, что все будет выглядеть как-то по-иному — таинственней, что ли, конспиративнее, детективнее. А все произошло куда как просто. Он, смешно сказать, даже некое разочарование испытал.

Утром, зайдя в буфет, он лишь мельком внимание обратил на молоденького, крепенького, довольно приглядного паренька в неброской, но явно иностранного пошива куртке, хорошо стриженного, очень спокойного и очень спокойно вкушающего сметану из полупустого уже стакана.

Проклятиков взял баночку йогурта, вышел и, вставляя ключ в замочную скважину, вдруг услышал за спиной:

— Это вы — из Москвы?

— Я.

С неприятным удивлением он услышал, как сердце у него внезапно и гулко бухнуло.

Сзади стоял тот самый паренек из буфета и вытирал рот платочком.

— А фамилия?..

— Проклов. А что?

— Вы ж звонили?

— Звонил. Но — в Москву.

— Я и говорю: звонили.

— Ну и что из этого?