Страница 4 из 8
Посмотрел он и на Маркова. Ну, этот не то: все такое же открытое, смеющееся, белокурое лицо, как было и у гимназиста в Москве; только усы висят длинные…
Посмотрели и хозяева на гостя.
Марков еще раз обнял Муратова с видом искренней приязни.
– Ну, душа! и у тебя баки выросли, – сказал он. – Повернись-ка… ишь, у вас серые кафтаны; это лучше чорных… Право, к тебе идет… очень идет… Да ты пополнел… ей-Богу, возмужал чертовски. Вот что значит быть женатым-то! Ну, садись же, голубчик, скажи… как тебя это Господь умудрил… Brune ou blonde?
– Blonde!
– Ну, это напрасно! И ты blond и она тоже: проку не будет… Уж это ты мне поверь… ей-Богу… Да расскажи же, как это ты… и что тебя дернуло это сюда?
Между тем и самовар зашипел. Согретый чаем, москвич ободрился и, отделавшись кой-как от настойчивых требований гусара передать ему картину своего семейного быта, спросил про войну.
– Да что, душа моя… Ничего нет толку. Странная война какая-то! Бьют, бьют, а толку нет. Через пень колоду переваливают – скука страшная, просто зеленая скука! как говаривал покойный отец мой. Пробовали они штурм, так отбили ловко. Приезжал сюда из Севастополя донец-офицер, так он говорит, с холма, что ли, какого, как на ладони все видел. Поле, говорит, красное было от их брюк!
– Донец, вероятно, любил риторическую иперболу, – с глубоким взглядом произнес Житомiрский.
Гусар косвенно посмотрел на него.
– Ромуальд! Ромуальд Петрович, нехорошо! ей-ей, нехорошо!
– Что такое нехорошо?
– Ничего, ничего, голубчик. Я знаю, что вы хороший человек… только прошу вас, об этом молчите… молчите, прошу вас! Ну, так видишь ли, – продолжал Марков, обращаясь снова к Муратову, – пошли они колоннами, а наши из бухты пароходы и выручили. Как хватят, так ряды и валятся! Отчесали ловко их. Ну и Хрулев тут вернул рабочих…
– Ну, слава Богу! – сказал Муратов. Житомiрский молча улыбнулся и, позвав деньщика, стал раздеваться.
Товарищи тоже отправились через сени спать на другую половину, уступленную хозяином Маркову на время его жительства в Биюк-Дортэ.
В ауле, казалось, все уже притихло, и, кроме крика слетевшихся сов, не было ничего слышно.
– Что это они, проклятые, разорались? – спросил у деньщика гусар, печально протягивая ему ноги с сапогами.
– Кувикуют, – отвечад деньщик.
– Знаю, что кувикают, да зачем это они, проклятые, Раскувикались? К покойнику, что ли?
– Никак нет; это значит девка беременная есть…
– Вот как! Да какая же это несчастная? Разве Деянова любовница – а? как ты думаешь, Иванов? Эх-эх! проклятая, когда ты похужеешь?
Сказав это, гусар зарылся в одеяло, и скоро они с Муратовым не слыхали даже и сов.
На другой день, однако, все оживилось, благодаря ярко вставшему солнцу. Веселее звучали с зори горнисты и барабанщики; веселее разговаривая, шли солдаты варить свой ранний обед; степь стала дальше видна, и небо безоблачно. Самые хаты песочного цвета, низенькие ограды из камней, наваленных один на другой, облепленные кружками кизика; пустые дворы, на которых не было ничего, кроме голодной шершавой и злой собаки, да какого-нибудь изломанного колеса, вместо калитки, при входе… Все это желтоватое и сероватое безлесного аула, сливавшееся на расстоянии верст двух с общей желтизною еще с июля поблекшей степи… все это вблизи немного прояснилось и повеселело. Маркова уже не было, когда Муратов проснулся.
Хотя, по природе своей, Муратов был всегда расположен полежать и покурить, не торопясь, в постели, сигару; но возбужденный мыслью, что он близок к театру таких действий, которые, со временем одевшись неясным величием прошедшего, будут соперничать с громаднейшими битвами древности… проникнутый этой мыслью с утра до ночи, он быстро вскочил и, за недостатком халата, оставленного при дружине, накинул шинель, вышел в сени и попросил умыться у деньщика. Его, по правде сказать, слегка озаботило неприятное представление чужого мыла и нечистого полотенца, но ничего – вперед, вперед!..
«Надобно начать утро дельно: сходить Филиппа посмотреть, жив ли он, несчастный? Проклятые эпидемии эти на войне в тысячу раз ужаснее самого страшного кровопролития… Там, по крайней мере, есть увлечение, блеск, возбуждающий гром, а тут не известным никому страдальцем сгнить на жесткой кровати…
Филипп был молодой ратник, принадлежавший Муратову. Помещик, не замечавший его прежде среди сотен своих крестьян, привязался к нему на походе, благодаря чувствам собственности и общей судьбы. Филипп, к тому же, был славный мужичок, кроткий, разговорчивый, услужливый, и при каждой встрече с правдивым и ласковым барином на цветущем деревенском лице его разверзалась такая искренняя улыбка, что нельзя было его не жалеть. Один раз Муратов спросил его, не скучает ли он по своим, а Филипп, простодушно засмеявшись и вздохнув, сказал:
– Ведь и ты, небойсь, Алексей Петрович, по барыне иной раз тоскуешь?
Два дня назад, Филипп что-то разнемогся, а вчера ему сделалось уже так дурно, что надо было счесть за особое счастье близость Биюк-Дортэ с госпитальным отделением.
Деньщик Житомiрского принес мыло; но какое мыло! В пестрой коробочке, не хуже того, которым Лиза мыла свои безукоризненные руки. Полотенце также вполне выдержало критику.
– Однако этот Житомiрский весьма порядочный человек! Порядочные привычки открывают доступ порядочным чувствам… Как Гоголь-то устарел!
Невольно сверкнувшая мысль, под влиянием чувства комфорта, стала переходить в более оправданную и смелую при разговоре за стаканом кофе, в отсутствии Маркова.
– Извините смелость мою, – сказал Житомiрский, – мне бы хотелось знать, зачем вы вступили в ополченье?
– Я искал какой-нибудь полезной деятельности…
– Было время, когда и я искал ее, но… видите ли что: мы так связаны по рукам и по ногам здесь, что вы там, в Москве или Петербурге, и представить себе не можете! Все действия так парализованы… Единства ровно никакого… Нас беспрестанно бьют…
– Без этого нельзя… И Петра сначала били… Помните слова Пушкина:
– Но, впрочем, это хорошо, что мы терпим уроны… Это научит нас знать, в чем дело…
– Я думаю, много вредят ходу злоупотребления разные? Вы должны это ближе знать.
– Еще бы! Это просто общее sauve qui peut, или chacun pour soi et Dieu pour tous…
– Это очень грустно!
– Привыкаешь. Видите ли, есть кое-какие выгоды… Например, если печку топят антрацитом, залить половину, когда уже тепло истопилось; или, если полагается десять полен на печь, взять одно… Почувствует ли это тот, кто должен греться в комнате, кому назначены дрова?..
Житомирский взглянул вопросительно на Муратова, но, встретив, вместо одобрения, одну задумчивость, встал и, подойдя к печке, достал с татарской полки, на которой прежде ничего, кроме глиняных и жестяных кувшинчиков, не стаивало, достал несколько французских томов в приличном переплете. Пересмотрев корешки, он положил на место «Lelia» и «Le Lys dans la Vallée», a одну небольшую книжку раскрыл перед собеседником.
– Это Théophile Lavallée. В этой части XVIII век. Вы, конечно, читали что-нибудь подобное, хоть бы «Жирондистов» Ламартина… Были ли они правы, или нет – не в том дело; но я говорю, что материальные средства давали, вероятно, большую возможность служить своим убеждениям… Здесь, в ауле, есть старый гарнизонный офицер Киценко. Он женат, имеет четырех детей; у жены его есть две сестры-девушки, вдобавок вовсе некрасивые… Разумеется, их пристроить надежд мало… а жалованья в месяц он имеет девять рублей серебром… или немного более… А жизнь? Считайте: здесь, в ауле, курица стоит 30 коп(еек) сер(ебром); неужели у него менее 30 коп(еек) сер(ебром) выйдет в день на такое семейство?..
Муратов молчал. Душа его сжалась от стыда; ему казалось, что за словами благообразного смотрителя слышался упрек: «Что, батюшка, приехал сюда осуждать? Хорошо тебе от десяти тысяч годового дохода!»