Страница 75 из 95
Река казалась такой же, как в то утро, хоть сейчас был вечер. В ней была такая же теплая — как парное молоко — вода, и она горько усмехнулась, вспомнив фразу из Екклесиаста, которую сама же и подсказала Анджею: «К тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь». Только теперь фраза вдруг приобрела совсем иной смысл. Да, думала Маша, реки текут, деревья растут, восходит и заходит солнце, и всем наплевать на человеческие страдания. Кто-то жестокий сотворил этот мир. И те, кто пытается восставать против его несправедливых законов, либо гибнут…
Она не додумала свою мысль до конца, вскочила, цепляясь за траву, легко взобралась на высокий — в человеческий рост — яр, который в половодье обозначал речное русло. Лес вырубили, между пеньками вытягивались тонкие ветки молодой поросли, цепляясь за сверкающие нити предосенней паутины. Луг вспахали, навсегда уничтожив их с Анджеем следы.
Маша побрела узким проселком, ведущим к райцентру. Она помнила, что Анджей иногда возвращался оттуда именно этой дорогой — райцентр располагался по обе стороны реки, соединенный деревянным мостом еще дореволюционной постройки. Потом он либо кричал ей с яра, сложив ладони расширяющейся трубочкой (этот характерный вокализ из тирольского йодля: соль-ми второй октавы часто звучал в ее сознании во время последней болезни), и она садилась в лодку и ехала за ним, либо его перевозил кто-то из местных жителей, ездивших на левый берег реки за сеном или на огород.
Анджей любил эту дорогу — двенадцать километров кромкой леса, сквозь который нет-нет маняще блеснет могучая спина реки. Другой раз обгонит двуколка директора лесхоза, объезжающего свои угодья, или же сам обгонишь высокую арбу с сеном, арбузами или тыквами, которую лениво волочат по пыли одуревшие от жары и оводов быки. Он рассказывал, что когда ему надоедало думать о своем романе, перипетии сюжета которого то и дело заводили его в тупик, он читал вслух «Лорелею» Гейне или «Свитезянку» Мицкевича, таким образом практикуясь в немецком и польском. Он жаловался Маше, что стал потихоньку забывать родной язык. Маша тоже знала «Лорелею» по-немецки, но для нее это была прежде всего песня Листа, слова же имели вторичный смысл. Сейчас она запела. И ощутила в груди теплое чувство давно забытой гармонии с мирозданием.
Смеркалось. Легкий вечерний ветер озорно и весело шелестел листьями осин и тополей. Маша вспомнила, как однажды, вернувшись в сумерках с реки, где они с маленькой Машкой пытались наловить кошкам рыбы, а потом выпустили ее в реку, она ощутила острое желание увидеть Анджея. Ей не хотелось подниматься по ступенькам крыльца, потом открывать одну, другую дверь, идти по коридору, снова открывать дверь. Поэтому она подскочила к окну, легонько стукнула указательным пальцем правой руки по розовому от заката стеклу, и оно весело задребезжало. В нем не сразу показалось лицо Анджея. Оно было растерянным, а улыбка вымученной. Где-то в доме громко, как выстрел, хлопнула дверь. Анджей открыл раму и протянул навстречу Маше обе руки.
— Богданка, — сказал он, — прости меня. Только не спрашивай за что, ладно?
Тогда ей не стоило никакого труда простить Анджея — она бы и не сумела рассердиться на него, а уж тем более затаить обиду. Почему он тогда так сказал?.. — думала сейчас Маша.
Сумерки, сумерки… Они так похожи на рассвет, только тогда происходит все наоборот. Сумерки сгущают воздух, готовя его к таинству ночи.
Все реки возвращаются…
Она бы не хотела вернуться к истокам их с Анджеем отношений, но она бы хотела вернуться к тому вечеру, когда Анджей, спускаясь с веслами на плечах по вздрагивающей от каждого шага деревянной лестнице, вдруг остановился и его кудрявая голова оказалась на уровне ее голых коленок. Кажется, она забыла что-то важное. Стоит ей вспомнить каждое его слово…
— Замерзла? — почему-то спросил он — стоял душный и жаркий июльский вечер.
— Кажется, да. Но только не от того, что мне холодно, а…
— Глупости, — не дал договорить Анджей. — Забыла, что ли, что жизнь та же шахматная доска с клетками? Выше нос, моя королева с ногами парижской манекенщицы. Слышишь? Будет гроза. — Он кивнул головой в сторону наползавшей из-за леса рыхлой темно-синей тучи. — Ты любишь театр стихий? Помни, что сказал дружище Фридрих. «Наш мир — настоящий театр». Вот что он сказал. И оказался прав. Знаешь, меня всегда влекло со страшной силой к примадоннам, хоть я и не пропускал статисток. — Он тряхнул кудрями. — Прости, что наболтал лишнего — мы много выпили за обедом. Миколай! — крикнул он, глядя вниз на укладывающего в лодку рыболовные снасти Николая Петровича. — Посмотри наверх и запомни ее на всю жизнь. Эта женщина способна осчастливить нашего брата, но лишь при том условии, что на плечах у него голова, а не кочан отравленной дустом капусты.
Анджей сказал что-то еще, обращаясь не то к небу, не то к самому себе, но тут над их головами недовольно проурчал гром.
— …Илюшка развоевался, — услышала Маша конец его фразы. — Так, кажется, называется ваш русский святой? Миколай, в том храме, что напротив твоего райкома, есть образ Ильи-пророка?
Николай Петрович хмыкнул что-то неопределенное, засовывая под корму тяжелую перетягу.
— Когда вернусь, поставлю ему свечу. Самую дорогую. В первый свой визит в твой райком. Миколай, а почему ты возле своего Ильича лампадку не повесишь? Все-таки ваш Иисус Христос. И по крови, и по духу. А знаешь, я все-таки побывал в мавзолее. Там, кажется, я лучше понял загадочную русскую душу. Символы для вас важней живых людей. — Анджей уже был внизу, возле лодки, и Маша, подойдя к самому краю обрыва, в последний раз увидела его темно-русую голову на фоне неподвижной темной воды.
…Маша уже видела купола собора с византийскими крестами, которые на закате превращались в насест для язычески древних птиц грачей. Однажды она была в этом соборе с маленькой Машей, которую тайно от всех, от Анджея даже, окрестила, хоть себя верующей не считала. Помнится, ее потрясла икона с изображением распятого Христа — этот смуглый, обросший человек смотрел так, словно от нее зависела вся его будущая жизнь. Неужели он смотрел так же на палачей, когда они прибивали к деревяшкам креста его живую плоть? В ту ночь у Маши ныли ладони и ступни ног. «Гвозди были ржавые, — мучилась она во сне, — и у меня может начаться заражение крови…»
Она не раздумывая села в кабину притормозившего грузовика. Шофер, насквозь пропыленный загорелый парень с лихо зачесанным на бок смоляным чубом, сказал:
— Давно мечтал о такой попутчице. Похоже, тебе все четыре стороны света дом родной. Куда прикажешь?
— В церковь, — сказала Маша. — Мне нужно еще раз посмотреть ему в глаза.
Парень присвистнул.
— А мне в глаза ты не хочешь посмотреть?
— Потом, — серьезно ответила Маша. — Сперва я должна посмотреть в его глаза.
Они вошли в церковь рука об руку. Служба только закончилась, и горбатая, одетая во все черное, служка гасила свечи, зажимая их фитили между большим и указательным пальцами, на которые время от времени громко поплевывала. Возле Христа еще трепетали огоньки нескольких огарков. Маша вынула из кривого медного подсвечника один из них и поднесла к самым глазам человека на иконе.
— Господи, да ведь он умирает! — вырвалось у нее. — Снимите же его скорей с креста. Помогите, помогите ему!
— Ты что? — удивился парень. — Это же картина или, как у них называется — икона. — Он схватил Машу за руку и попытался привлечь к себе, но она вырвалась, отбежала в сторону. — Ты пьяная, что ли? Пошли отсюда, а то баба Дуся заругает. Она не любит, если в церковь пьяные заходят.
Парень потащил Машу к выходу.
— Он умирает у них на глазах, а они… они молятся умирающему, смерти. Как они не могут понять, что это… жестоко.
— Ты ненормальная или какая-нибудь комсомольская активистка, — сказал парень. — В церкви все как надо, как Бог велел. А у вас там в райкоме сплошной бордель. Я про вас все знаю — сам когда-то первого секретаря возил.