Страница 3 из 65
— Коля! Коленька!..
Рванулся я, пополз на руках, волоча ноги. Тупо грохотнуло что-то в голове, и в рот ударила разом вспотевшая прель.
Не знаю, сколько я тогда провалялся без сознания. Когда открыл сонные глаза, увидел ясное небо и Наташкино тревожное лицо совсем близко. Что-то она говорила и все прикладывала к моей голове, за ухом, мокрый, совершенно красный и липкий платочек. Я сел, огляделся.
Мешковатый старик шел, не торопясь, к березовой рощице. Дошел, сел на свой раскладной стульчик.
Было тихо и солнечно, как бывает осенью, когда молчат птицы. Тихо и солнечно, с покорным шорохом желтых осин, чуящих раньше всех, что совсем недалеко косые долгие дожди.
Тридцатого марта мы стараемся найти друг друга, быть вместе. В этот день впервые вывел нас на ринг Аркадий Степанович.
Как-то, вскоре после войны, мы собрались у меня. Было нас немного, потому что война раскидала и еще потому, что вообще осталось нас немного.
Сидели долго, вспоминали тех, кто не пришел, говорили о них.
— Выпьем, ребята, за левофлангового, — сказал Саша.
— Выпьем…
Арчил был самым маленьким из нас и самым легким, стоял всегда на левом фланге. Болтун был малый, такой, каких не встретишь даже среди боксеров. «На почве голодовки!» — шутили мы. Арчил был постоянно озабочен весом, считал его граммами и цокал огорченно языком. Маленький, сбитый, как свинчатка, большие уши и мечтательные, как у козы, глаза.
Он хорошо играл на гитаре. Я был у него дома, в его родном селении Лыхны, подле Гудаут. Помнятся высокая, стальной холодности луна, торжественные горы и голос женщины, который бережно подхватывали и несли влюбленные, чуть гортанные мужские голоса. И еще тосты. Двадцать или тридцать негромких и проникновенных тостов, от которых все становится добрым. Арчил играл на гитаре, улыбаясь горам, теплой ночи и нам, каждому по очереди. Он погиб под Ельней зимой сорок первого года. Рассказывали, что поднял взвод в атаку, побежал первым к дому, хлеставшему огнем, потом упал, будто поскользнулся, потом пытался бежать вперед на коленях и, наконец, затих.
— Выпьем за левофлангового! — предложил Саша.
Мы выпили.
— Выпьем за всех, кто не опускал глаз! — сказал Саша.
Мы выпили еще. Мы тогда чуть больше выпили, чем надо. Потому что только что окончилась война.
— Саша, — сказал я, — расскажи о себе. Расскажи нам, как ты сбивал самолеты. Можешь ты это рассказать своим друзьям или не можешь?
— Не могу, — сказал Саша.
— Нет можешь, — приставал я. — Ребята, он может рассказать. Золотые звездочки сами не падают с неба. Смотри, ни у кого из нас нет звездочки, а у тебя их две!
— Это ничего не значит, — сказал Саша. — Просто в авиации был хорошо поставлен учет. И потом на небе не так все-таки тесно, виднее, что делается.
— Ладно, — сказал я, — ты только не задавайся.
Саша молчал, чертил кончиком ножа по клеенке. Он получил две Золотые Звезды Героя, но не знал, как об этом надо рассказывать лучшим друзьям.
Он томился, а мы ждали. Для того чтобы он не очень томился, я поставил на проигрыватель «Синий платочек». Я знал, что Саша любит эту пластинку. Ему надо было дать немного расчувствоваться, тогда он становился разговорчивее.
— Я никогда не отворачивал первым, — сказал Саша.
Мы сделали вид, что нас не очень-то занимает, что он говорит. Мы знали: он больше расскажет, если не смотреть ему в рот.
— Я никогда не отворачивал первым, — повторил Саша, — так не бывало, нет.
Он сидел за столом, положив перед собой руки, все тот же белесый Сашка, если забыть о двух Золотых Звездах и погонах генерала авиации. Он говорил, что никогда не отворачивал первым в воздухе, и мне вспомнился ринг в Измайлове, и шестой раунд, и растерянное, в крупных каплях пота лицо тяжеловеса, который ничего не мог сделать с Сашкой, хотя и был вдвое сильней. Вспомнилось, как после боя Сашка тайком показал нам багровое пятно почти у самого сердца: два ребра были сломаны еще в первом раунде…
— Глядите: так вот — я, а так фашистский ас, — разговорился Сашка.
Две руки, ладонями вниз, стремительно сближались над столом с недопитыми лафитниками. Левая шла не отклоняясь, горизонтально; правая, чтобы не столкнуться с левой, подныривала вниз или вскидывалась вертикально.
— Я пристраивался в хвост или как еще… Все!
Мы поняли.
— А если б он все же не отвернул?
— Не бывало…
— Ну, все-таки?
— Не бывало, сказано тебе.
Об этом можно было догадаться. Саша разговорился. Я знал, что ему надо было только дать толчок, а дальше он справится сам. Саша сделал счастливое открытие, что здесь не имеют значение ни его генеральские погоны, ни его громкое геройство. И он уже не мог остановиться. Мы поняли, что человек никогда ничего такого не рассказывал, но что именно это было его жизнью всю войну, что нервы, которые он так долго держал в узде, сейчас чуть сдали, и оттого хочется говорить и вспоминать, раз уж все кончилось.
— Ко мне много приставали, — говорил Саша, — почему, генерал, вы такой?
— Кто приставал, Саша?
— Разные люди. И на банкетах. Генерал Монтгомери присел ко мне на банкете. Маршал мой смеется: «Расскажите, говорит, Александр Иванович, как воевали. Полезно…» А что рассказать? В газетах все написано, а потом не поймет, боюсь, переводчик тоже не наш. Я тогда сказал: бокс мне помог. Боксом, говорю, я занимался перед войной. Был у нас тренер, старый чудак, такой Аркадий Степанович: «Заморгаешь, — говорил, — не вовремя — нюхай пол…»
Нам было приятно. Вон где, на каких высотах произносилось имя Аркадия Степановича.
— Ты хорошо сказал, Сашка!
Мы крепко, как в прежние годы, хлопали парня по плечу. Все были довольны. Так ведь оно и было в самом деле: «Помнишь, Николай, как старик пилил тебя, когда ты вдруг продул тому верзиле в Стокгольме?» — «Я думал, что он побьет меня палкой, ей-богу! Расходился, куда там!»
Нам было приятно даже палку эту вспомнить, — струганную ножом, с которой старик не расставался в последнее время, потому что частенько кружилась голова.
— Значит, не мигал в воздухе, Саша?
— Не мигал…
Глаза в глаза. Да, так учил нас драться Аркадий Степанович. Впрочем, трудно разобраться, где у него кончались наставления, как драться на ринге, и где начинались, как жить.
Мартовская капель стучала за окном. Веселая мартовская капель. Мы немного больше выпили, чем следовало бывшим боксерам, и чувствовали себя виноватыми мальчишками. Я достал с полки шкафа большой хрустальный кубок, самый большой и красивый из всех моих спортивных трофеев. Наташа покачала головой: «Ну и ну, друзья боксеры…»
Мы вылили в этот самый красивый приз бутылку полусухого шампанского и все, что еще оставалось в бутылках на столе. Мы по очереди отпили по глотку из этого кубка с серебряной дощечкой, на которой гравер вырезал много лет назад похвальные слова чемпиону.
Мы отпили по большому глотку и ничего не сказали значительного и проникновенного. Посмотрели друг на друга и подумали, наверное, одно: «Попало бы нам от тебя, старик, это уж точно. Но, ничего, можно немного забыться после такого трудного боя».
В ненастную пору вошел в мою жизнь Аркадий Степанович и вошел, надо сказать, вовремя.
Долго я тогда провалялся в больнице в ожидании, пока заживет заштопанная голова.
Голова заживала нормально, а вот душа температурила и болела, являя все признаки серьезного недуга.
Как все это могло произойти? Снова придвигался вплотную подернутый холодком день в Сокольниках и голос Наташки, непохожий, зовущий на помощь, и желтые верхушки осин, крутящиеся и сливающиеся в мутноватое желтое пятно.
Как это случилось, как могло случиться? В моем городе, в моих Сокольниках?
Больничная тишина, шарканье шлепанцев по коридору, плакучие запахи лекарств — все это сгущало тоску и странную тревогу, будто что-то дурное и сейчас ждало меня, стояло за дверью. Больничная тишина была мудрой, она многое знала.