Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 65

И оттого ли, что назвал он меня по-свойски Николашей или оттого, что и в самом деле от моего ответа могло зависеть, сможем ли мы тренироваться в лучших условиях, я почувствовал себя уверенней и, уж не боясь обидеть самолюбие старика, сказал громко, громче, чем следовало в такой маленькой комнате:

— А что? Я готов! Тем более, если условия…

Я был уверен, что Аркадий Степанович перестанет, наконец хмуриться, поймет, — он же самый умный из всех, кого я знаю, — люди желают нам хорошего, чего упираться? Ну, попробуем, дерзнем, авось не побьют!..

Старик неожиданно заговорил. Голос у него был неприятный, сухой, как дерево.

— Слушаю вас, товарищи, — сказал он, — и все думаю: не плохие из вас вышли бы провокаторы…

Это было сказано так зло и так не к месту, что мне стало очень неловко за Аркадия Степановича, и я боялся взглянуть на Юрия Ильича и того, другого, уверенный, что они сейчас рассердятся, поднимутся и уйдут.

Но они не ушли.

— Трудно с вами, Аркадий Степанович, — сказал, помолчав, человек в спортивном свитере. — Сами же говорили, что тренировки он запускает. Какие же могут быть достижения у молодого боксера?

Он так и сказал — достижения. И взглянул при этом на меня. Мне стало до слез досадно, что старик такой невозможно упрямый и несговорчивый, впрямь — каменная глыба, которую ничем не спихнешь. Почему, почему плохо для всех нас, для ребят и для него, Аркадия Степановича, который там, в нашей каморке больше всех задыхается, если нам помогут? Ну, не хочет пока выпускать нас на большой ринг — не надо. Никто ведь не говорит, что это должно обязательно случиться завтра. Поработаем еще, посмотрим, а там дерзнем…

С возмущением я посмотрел на старика. Он, тяжело опершись на стол, поднялся. Я испугался, подумав, что сейчас произойдет нечто вовсе непоправимое, уж мы-то знаем, как он может переть, будто слон. Я хотел вскочить, предостеречь. Но Аркадий Степанович положил мне руки на плечи.

— Хорошенько подумай, Коля, — сказал старик. — Хорошенько подумай, прежде чем примешь окончательно решение…

Еще он сказал, что делать ему здесь больше нечего, что он умывает руки. И он пошел к двери. И не дойдя, остановился.

— Если совесть позволяет вам, — сказал он, едва повернув голову, — если совесть позволяет…

Голос звучал натуженно, будто старика что-то душило. Он закипал и явно старался всеми силами сдержать себя.

И не сдержался. Обернулся, огромный, с яростными глазами, загремел, выбросив вперед широченную, искалеченную руку.

— …Тогда действуйте! Формируйте… моральных уродцев!..

Дверь он, однако, прикрыл тихонько. Я побежал за ним. Догнал его во дворе. Старик посмотрел на меня отчужденно, неостывший, ощетиненный.

— Чего выскочил? Иди к ним, иди!..

Все правильно. Старик злится. Значит, все кругом виноваты.

— Аркадий Степанович! За что?

Мы вышли за ворота, улица была по-ночному пустой, только напротив, у школы, сидели на скамеечке две дворничихи. Старик пошел, сутулясь больше обычного и приволакивая ногу. Я шел некоторое время за ним.

— Аркадий Степанович? За что?

Бесполезно было приставать. Черт знает, как погано стало на душе.

Расстроенный, я поплелся домой. В комнате было здорово накурено. Чего они не уходят? Мне очень хотелось, чтобы они поскорее смотались, но я был здесь хозяином и сказал матери: «Может, чаю погреешь?..» И сел на тот табурет, на котором только что сидел Аркадий Степанович. Было скверно на душе, но я принудил себя улыбнуться, сказал:

— Вот, значит, какие дела…





Юрий Ильич посмотрел на часы, решительным движением притушил папиросу о дно блюдечка, поднялся.

— Знакомься, товарищ Коноплев, — сказал он деловито и сухо, — знакомься с новым тренером!..

Наутро я, конечно, наотрез отказался перейти в секцию бокса, которой руководил человек в свитере, Виталий Сергеевич Половиков. Накануне не хватило мужества, да и расстроен я был здорово, так что, кажется, не совсем даже понял, чего от меня хотят. Провалявшись ночь без сна, жестоко изругав себя за то, что не сумел, предатель, сразу ответить, как надо, на такое предложение, я бросился звонить по телефону, оставленному мне Половиковым.

— Не выйдет, — сказал я, едва дождавшись, когда же снимут трубку. — Ничего из этого не получится!

— Кто говорит? Что не получится? — послышался бодрый голос Половикова. — У нас не бывает, дорогой, чтоб не получилось!

— Коноплев говорит, — сказал я, — тяжеловес, у которого вы были вчера. Никуда я переходить не собираюсь…

— Как знаешь, — протянул после коротенькой паузы он. — Как знаешь… Не хочешь — не надо. Заходи просто так, когда выберешь времечко…

И все. Он повесил трубку. Утро было солнечное и такое жаркое, что даже в этот ранний утренний час курился пар над только что политым асфальтом.

Стало легко и просто. И немножко досадно, если уж на то пошло. Обидно после телефонного разговора. Уж очень быстро этот Виталий Сергеевич смирился с тем, что я отказался прийти к нему. «Не больно ты и нужен…» — подумалось мне.

Потом вспомнил, каким был вчера Аркадий Степанович. Стало жаль старика, хоть он и упрям, как буйвол, и видеть вокруг себя ничего не хочет. Решил сегодня же побывать в Измайлове, а если там не застану Аркадия Степановича, зайду к нему домой, скажу: «Никуда мы от вас не уйдем, Аркадий Степанович, пока сами не прогоните. Вы же знаете это!»

Но ни в тот, ни в следующий день у старика побывать не пришлось. Было много работы, потом томила невиданная для Москвы жара, такая, что листва висела, ослабевшая, едва переводила дух к ночи. Весь город разморило. Удивляться надо, как мы еще выдерживали, работали. Приходилось выбегать раз двадцать на дню во двор, окатываться из пожарного шланга. У Лешки часто шла носом кровь.

Только дней через десять, когда стало полегче со срочными нарядами, когда прошумел над Москвой сумасшедший хохочущий ливень, превративший за один час Трубную площадь в крутящийся водоворот, в котором, отдуваясь, застревали грузовики, только тогда я отправился в Измайлово.

На поляне было странно тихо, куда-то исчез ринг. Я встревожил парочку, разомлевшую от душной влаги и от любви. Парень сказал, что сейчас набьет мне физиономию, но узнав, чего ради я здесь шныряю, сказал, что уж с неделю, как дуроломы отсюда вымелись, а значит, могу катиться и я ко всем чертям. Парень был маленький и квелый, и я бы мог смахнуть его, как муху. Но он отстаивал свое право любить, и по мужской солидарности я отбыл восвояси.

Я не застал Аркадия Степановича и дома. Соседка их, гулявшая с толстой и истеричной собачонкой, сообщила, что они уехали на пароходе по Волге. Вернутся осенью.

Уехали. Ну что ж, значит, до осени я остался один и со мной подождет мое раскаяние и задушевные слова. До осени будет еще много таких тягучих дней с раскаленными добела улицами и пыльным небом.

Уехали. Кому я нужен? Наташка пишет, что ей там, в Вяземках, хорошо, как никогда не было, что она со страхом подумывает о том, что когда-нибудь кончится лето. Где-то в конце, в приписке, она вспомнила: «А как ты живешь, Коля?»

Кому я нужен? Трудно было вечерами. Москва казалась оглушающе пустой. Я вспомнил, что где-то в районе Ордынки живет Сашка. Я разыскал его и не узнал Сашки. Нет, он был все тот же: сдержанный, не любящий трепаться попусту, готовый помочь. Но он не рассчитывал видеть меня сейчас, я был некстати. Сашка готовился к осенним экзаменам в авиационный. У него были впалые щеки, как бока у лошади, тянущей непосильный воз. Он сказал мне:

— Ну, рассказывай…

Но, когда я стал рассказывать самое интересное — о перепалке, которая была между стариком и этими двумя типами, Сашка ничего не слышал, глядел на меня красными, как у кролика, глазами, повторял:

— Забавно…

Ушел я от Сашки скоро. Парень был этому рад:

— Ты приходи давай, — говорил он, поглядывая через плечо на жутко заваленный стол.

Больше никого искать не хотелось. Распаренная Москва представилась мне пустыней, в которой, как ни кричи, никого не дозовешься.