Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17

5 августа

Вчера обедали на песке под лодкой с Алдановым и Рахманиновыми. Был настоящий песчаный смерч, так что нам ничего не оставалось, как забраться в это сравнительно тихое место и расположиться там. "Босяцкий обед", по выражению И. А., вышел оригинальным. Котлеты, помидоры, сыр и фрукты были с песком, и на всех было только четыре стакана. Рахманиновы подъехали тогда, когда все было разложено; у них были с собой бутерброды с ветчиной и бутылка Виши. И. А. представил Алданова и Рахманинова друг другу. У Алданова был особенно небрежный костюм: брюки и рубашка сидели кое-как, волосы висели. У него только что уехала в Париж жена, и он был немного грустен.

Рахманинов был с ним исключительно любезен, даже пригласил к концу вечера его к себе в Рамбуйе гостить, уверяя, что ему там будет очень удобно тихо писать, так как он сам очень много работает.

На другой день все мы были приглашены к Алданову в Juan les Pins завтракать. (На прощанье он успел шепнуть мне: "привезите непременно фотографический аппарат, не забудете?").

Без числа

Сначала мы выкупались на маленьком пляже - вода была прозрачна, чиста, прелестна - потом пошли по направлению к вилле Алданова. Рахманиновы нас догнали на автомобиле. В. Н. и И. А. сели к ним, а Таня вышла к нам, и мы пошли, не торопясь, пешком.

У Алданова в салоне ждал нас накрытый круглый стол, уже заставленный закусками. Сели: с одной стороны И. А., Алданов и Рахманинов, с другой - я. Л., Таня и В. Н., завершая круг, рядом с Рахманиновым. В полуоткрытые двери приятно дул ветерок. Из уважения к "знаменитостям" нас отделили от прочих пансионеров, обедавших в соседней комнате. Рахманинов был очень мил, любезен, весел, поминутно обращался к нам, передавая то одно, то другое, сам заговаривал, помогал В. Н. раскладывать с общего блюда рыбу, курицу.

После жаркого нам подали десерт и кофе, закрыли двери и оставили нас одних. Рахманинов, мало пивший и евший очень умеренно, позволивший себе только лишнюю чашку кофе, стал рассказывать о своем визите к Толстому. Говорил он еле слышным голосом, почти шепотом, с придыханиями, произнося "р" вместо "л".

- Это неприятное воспоминание... Было это в 1900 году. Толстому сказали, что вот, мол, есть такой молодой человек, бросил работать, три года пьет, отчаялся в себе, а талантлив, надо поддержать... Играл я Бетховена, есть такая вещица с лейтмотивом, в котором выражается грусть молодых влюбленных, которых разлучают. Кончил, все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят, как Толстой? А он сидит в сторонке, руки сложил сурово и молчит. И все притихли, видят - ему не нравится... Ну, я, понятно, от него стал бегать. Но в конце вечера вижу: старик идет прямо на меня. "Вы, говорит, простите, что я вам должен сказать: нехорошо то, что вы играли". Я ему: "Да ведь это не мое, а Бетховен", а он: "Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо. Вы на меня не обиделись?" Тут я ему ответил дерзостью: "Как же я могу обижаться, если Бетховен может оказаться плохим?.."

Ну и сбежал. Меня туда потом приглашали, и Софья Андреевна потом звала, а я не пошел. До тех пор мечтал о Толстом, как о счастье, а тут все как рукой сняло! И не тем он меня поразил, что Бетховен ему не понравился или что я играл плохо, а тем, что он, такой, как он был, мог обойтись с молодым начинающим, впавшим в отчаяние, которого привели к нему для утешения, так жестоко! И не пошел. Утешил меня потом только Чехов, сказавший по-врачебному:

- Да у него, может быть, желудок в тот день не подействовал - вот и все. А пришли бы в другой раз - было бы иначе. Теперь бы побежал к нему, да некуда...

- Вот, Сергей Васильевич, этим последним вы себе приговор изрекли! сказал И. А.- С начинающими, молодыми, жестокость необходима. Выживет - значит годен, если нет - туда и дорога.

- Нет, И. А., я с вами совершенно несогласен,- сказал Рахманинов.- Если ко мне придет молодой человек и будет спрашивать моего совета, да еще не в моем, а в чужом искусстве, и я буду видеть, что мое мнение для него важно - я лучше солгу, но не позволю себе быть бесчеловечным.

Поднялся спор. И. А. защищал Толстого, говорил, что он думает о нем "давно, лет сорок пять" и что нельзя судить его по нашим обычным меркам, что музыку он понимал, если, умирая, мог сказать: "Единственное, чего жаль - так это музыки!" Рахманинов, напротив, утверждал, что музыку он понимал плохо, что в Крейцеровой сонате, например, нет того, что он в ней находит, а что сам он Крейцерову сонату не любит и никогда не играет.

В конце разговора он спросил меня: "а вы работаете?" Я сказала, что сейчас нет, что у нас "каникулы", что у меня сравнительно недавно вышла книга. "Как недавно? Это уже когда было! - воскликнул он.- Я ведь знаю, когда ваша книжка вышла. Надо работать каждый день!"

Между прочим, он рассказал, что за столом у Толстого он ему сказал:

"Я в себе сомневаюсь, боюсь, что у меня таланта мало..." На это Толстой ответил: "Об этом никогда не надо думать. Это ничего. Вы думаете, у меня никогда не бывает сомнений? Наша работа вовсе не удовольствие... Просто работайте..."

Снимались в этот день бесчисленное количество раз. Рахманинов, между прочим, очень убеждал меня в том, что надо дать писать с себя портрет, если Сорин возобновит этот разговор. Его очень поддерживал Алданов.

Простились очень дружелюбно, хотя уже и в большой толпе, собравшейся в саду. Таня звала к себе в Париж. Рахманинов, задержав мою руку, сказал, прощаясь: "Ну, работайте же, работайте... Смотрите..."

4 сентября





Разговаривали в саду на дальней скамейке. Заговорили о Катаеве, рассказ которого "Отец" читали в газете "Сегодня".

- Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина. Потом такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он. Например, делает с обрывками газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.

- А разве он сидел в тюрьме?

- Думаю, да.

- Он красивый,- сказала В. Н.- Помнишь его в Одессе у нас на даче?

- Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: "Я - Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам". И так это смело, с почтительностью, но на границе дерзости. Ну, тетрадка, конечно. Потом, когда он стал большевиком, я ему такие вещи говорил, что он раз сказал: "Я только от вас могу выслушивать подобные вещи".

10 сентября

Встала раньше всех, села за стол. Пробовала писать. Все утро В. Н. и Р. готовили в кухне, пока мы, остальные, писали у себя. И. А. занят фельетоном, сосредоточен, поглощен, добр, когда приходит в себя.

Вечером сидим в кабинете у И. А.

- Бывает с вами, И. А.- говорю я,- чтобы вы ловили себя на том, что невольно повторяете чей-нибудь жест, интонацию, словечко?

- Нет, никогда. Это, заметьте, бывает с очень многими. Сам Толстой признавался, что с ним бывали такие подражанья. Но вот я, сколько себя помню, никогда никому не подражал. Никогда во мне не было восхищенья ни перед кем, кроме только Толстого.

- И ты воображаешь, что это хорошо? - спросила В. Н.

- В вас есть какая-то неподвижность,- сказала я.

- Нет, это не неподвижность. Напротив, я был так гибок, что за мою жизнь во мне умерло несколько человек. Но в некоторых отношениях я был всегда тверд, как какой-нибудь собачий хвост, бьющий по стулу...

И он показал рукой как, так талантливо, что мы все дружно рассмеялись.

1 октября

Завтракал Адамович. Сразу начался разговор с И. А. о Толстом и Достоевском. И. А., как всегда, говорил, что Достоевский не производит на него никакого впечатления. Он многое просто забывает, сколько бы ни перечитывал. Потом говорили о советской литературе.

Говорили о Катаеве, о некоторых других, но все как-то бегло. Между прочим, И. А. сказал, что ему кажется, что надо писать совсем маленькие сжатые рассказы в несколько строк и что, в сущности, у всех самых больших писателей есть только хорошие места, а между ними - вода.