Страница 21 из 29
И как ни странно, хотя руки мои болели до плеч, а ноги подкашивались от яростной работы, на душе было легко. Не знаю даже, почему. Наверное, я просто испытывал то, о чем смутно пытался сказать Вике на лугу. Я чувствовал себя мужчиной. Здоровым, сильным, способным на многие дела. Ведь это именно я, инженер Евгений Воронцов, только что перекидал сорок мешков по полтора пуда – целую тонну груза! – своими привычными к рейсфедеру руками…
Мы в изнеможении лежали на сиденьях. Дядя Федя куда-то исчез.
– Смотрю я на тебя, Женя, – вдруг сказал Аркашка. – И диву даюсь.
Носился ты, как одесский амбал в порту. Причем со скипидарным фитилем в заднице.
– Не всем же прохлаждаться, – спокойно ответил я. – Кому-то вкалывать надо. Для равновесия в мире.
– Вкалывать, скажешь тоже! Нам тут вовсе не обязательно пупок рвать!
Я промолчал. Перед Викой я еще мог как-то оправдываться в своем поведении. Но уж никак не перед этой вошью.
– Так дождь же, – заговорил Славка. – Все промокло бы и сгнило. И наша выработка псу под хвост.
– Ну так и пес с ней. В конце концов, я научный работник, а не колхозный механизатор. И мое дело не на АВМ пахать!
– Не на АВМ пахать? – переспросил молчавший до сих пор Володя. – А скажи на милость, чем ты на работе занимаешься?
– Чем? Я в научно-исследовательском секторе работаю.
– Все мы в секторах, – отрубил бригадир. – А лично ты, твоя работа? Ты какую пользу людям приносишь?
– Наука. Я наукой занимаюсь. Кандидатскую, между прочим, делаю.
– А ты уверен, что твоя кандидатская, докторская и любительская нужны кому-то кроме тебя? – молчаливого бригадира прорвало, и он словно решил высказаться за всю неделю. – Ты никогда не думал, что за весь год своей научной…
Слово «научной» Володя выделил с нескрываемой насмешкой
– …Научной работы пользу людям ты приносишь лишь в течение месяца. Именно здесь и на этом вот АВМ?
Лично я не считал, что научные работники бесполезны. Тем более, при словах о диссертации сразу подумал об Инне: ее научная работа уж точно была на благо людям. Я и о себе не сомневался, что мои инженерные знания все-таки помогают общему прогрессу. Но спорить с Володей не стал, поскольку Аркадий вызывал во мне личную, тошнотворную неприязнь.
– Научные работники нужны, – вместо меня возразил Славка. – Но тем не менее, пока экономическая система не позволяет обходиться без нашего труда, мы обязаны ездить в колхоз. Это не нами заведено. Так требует жизнь.
– Жизнь будет требовать, пока требование выполняется, – неожиданно твердым, жестким и совершенно не похожим на себя тоном ответил Аркашка. – По сути дела своей так называемой помощью мы поддерживаем существующую порочную систему. Мы вкалываем руками, а колхозники берут трактор и едут в город за водкой. Тот же ваш Степан – слинял с утра, и дел ему мало. Потому что знает: всегда найдется сознательный гражданин вроде нашего Жени, который его работу выполнит и перевыполнит. Если бы мы хоть раз забастовали и отказались сюда ехать– живо бы они у себя в деревне порядок навели. И каждый бы работал на своем месте.
Мы молчали, не зная, что ответить на в значительной мере справедливую Аркашкину речь. Мне вдруг подумалось с внезапным удивлением, что, оказывается, даже такое ничтожество может иногда говорить и дельные вещи. Он хотел что-то добавить, но махнул рукой и отвернулся к окну. Точно понял, что отношение к нему уже сложилось и говорить с нами о важных проблемах бесполезно.
Там уже кончился дождь. И между туч весело проглянуло солнце.
– Эй! – весело закричал откуда-то появившийся и, кажется, уже слегка поддатый дядя Федя. – Агрегат пускаю. Пошли дальше работать!
Мы встали с сидений.
– У меня нога болит, – заявил Аркадий. – Та, которую я вилами ударил.
Не могу больше сегодня стоять. Ступать больно.
Володя взглянул на него с матерным выражением лица, но промолчал.
Остаток смены мы работали втроем.
10
После ужина Славка и Володя потащили девчонок на луг играть в волейбол. Мне не хотелось бегать по мокрой от дневного дождя траве – да и вообще, честно говоря, вовсе не хотелось двигаться, – и я присел с гитарой у пустого кострища.
Приятно, конечно, играть и петь, когда тебя слушают. А особенно если слушают внимательно, заказывают, подпевают и просят повторять. Но когда не слышит вообще никто – тоже неплохо.
И вообще, честно говоря, игра для самого себя всегда служила мне одним из самых больших удовольствий. Ведь это было здорово – остаться наедине с инструментом, когда пальцы начинали работать сами по себе. Когда, думая о чем-то постороннем, я принимался выводить какую-нибудь известную мелодию, а она, разрастаясь, постепенно превращалась в нечто новое, не слыханное мною и неповторимое в других условиях. Мне казалось, что гитара жила своей жизнью моих руках, а руки словно становились ее частью… Я наслаждался летевшими из-под пальцев звуками и ощущением подвластности инструмента. И одновременно удивлялся, как это удавалось; ведь я никогда не учился игре специально, просто слух улавливал ноты, а руки создавали мелодию.
Я сидел на бревне, трогая струны. Наслаждаясь этим вечером, темнеющими окрестностями и самой своей молодостью, вечной и обещающей…
На память приходили обрывки полузнакомых песен. Отрывочные строки, плывущие на кусочках мелодий – нечто очень личное и совершенно тайное, чего я не открывал никому. Даже Инне – впрочем, в последние годы она стала после равнодушной к моей игре и песням, которые так любила раньше.
Для такой невнятной игры требовалось полное одиночество, и его так сладко было испытывать здесь. На кухне, по моему разумению, никого не было, да и в палатках тоже. И я очень удивился, услышав из столовой какие-то бормотания, потом грохот деревяшек и звон падающей посуды. Наверное, две крысы не поделили горбушку хлеба – но откуда тогда взялись голоса?
Так или иначе, момент интимного уединения был утерян.
Я с сожалением отложил гитару и отправился на кухню.
Из-под навеса навстречу вышел Аркашка. Одна половина морды у него была красной, словно он долго спал в одном положении.
Так, – подумал я. – Кажется, кое-что проясняется.
Столовая хранила следы потасовки. Несколько кружек валялось на полу, из опрокинутой банки с цветами разлилась лужа, и капли воды глухо стучали в пыли, стекая в щели между досками стола. А в углу на скамье сидела Катя.
Волосы ее были растрепаны, футболка перетянута на один бок, очки лежали на столе. Она сидела, прижавшись щекой к столбу и сцепив перед собой руки, и неотрывно смотрела вдаль. Я все понял.
Молча подобрал кружки, поставил банку, долил в цветы свежей воды из фляги. Потом прошел за стол и сел напротив Кати. Она молчала, глядя в сторону.
– Скучаешь? – мягко спросил я.
Катя не ответила. Только одернула футболку и посмотрела на меня.
Только сейчас, без очков, я заметил, что глаза у нее голубые-голубые, словно незабудки. И в незабудках этих, как роса, стояли слезы.
– Послушай, Катюш, знаешь что? – предложил я, коснувшись ее руки.
– Что?… – встрепенулась она, выдергивая ладонь, словно перед ней по-прежнему сидел Аркадий.
– Пойдем с нами вечером на ферму за молоком, а? Со Славкой и со мной?
– На ферму?…
– Да, на ферму. За молоком. Полчаса туда и полчаса обратно. Дорога успокаивает. Пойдем?
– Со Славой?
– Ну да. Мы с ним вдвоем каждый день туда ходим.
– Пойдем… Только я вам зачем нужна? Вы же без моей помощи молоко дотащите.
– Ни зачем. Просто так. Для единения с природой. Будешь идти рядом и веселить нас.
– Ладно, – улыбнулась наконец Катя. – Согласна, буду веселить. Когда вы идете?
– Часов в десять.
– Хорошо. Я сейчас, наверное, вздремну. Разбудите, когда соберетесь, ладно?
Вечерняя дорога купалась в пыли.
Небо было высоким и чистым-пречистым., без единого облачка. Солнце опускалось за нашими спинами, и длинные тени, извиваясь по ухабам, быстро бежали впереди нас. Еще около кладбища мы услышали гудение дизеля.