Страница 23 из 25
2.2. «Художественный мир» Андрея Платонова в свете языковой аномальности
Мы выделяем четыре плана (уровня) «художественного мира», на наш взгляд, релевантных для аномальной языковой концептуализации мира (см. параграф 1.2.2. настоящего исследования): (1) субстанциональная сфера (т. е. содержательный компонент мироустройства); (2) собственно концептуальная (логическая) сфера (т. е. интерпретационный компонент мироустройства); (3) аксиологическая сфера (т. е. нормативно-ценностный компонент мироустройства); (4) мотивационно-прагматическая сфера (т. е. поведенческий, деятельностный компонент мироустройства).
2.2.1. Субстанциональная сфера в «художественном мире» А. Платонова
Под субстанциональной сферой в «художественном мире» автора мы понимаем его содержательный компонент, т. е. особую «художественную философию» автора: в нее включаются особенности авторской концепции бытия и становления, концепции пространства и времени, концепции человека и мира, особенности репрезентации события и действия, отношение к жизни и смерти, к Богу и т. п.
Данное исследование не претендует на полноту описания столь сложного и неоднозначного феномена, как «художественная философия А. Платонова» – этому посвящено значительное количество монографических исследований и научных работ – например [Свительский 1970 и 1998; Малыгина 1985; Шубин 1987; Чалмаев 1989; Меерсон 2001; Михеев 2003] и т. д. Нас интересуют только те доминанты экзистенциального содержания «мира Платонова», которые могут иметь отношение к порождению столь странного и аномального «возможного мира» в его произведениях.
Так, О. Меерсон видит ключевую особенность мира А. Платонова во всеобъемлющем, последовательном и разноаспектном воплощении в его творчестве принципа «неостранения»: «Если остранение показывает обыденное как незнакомое, заново, то неостранение – это отказ признать, что незнакомое или новое необыкновенно, причем сам этот отказ признать необыкновенность часто приобретает вопиющие формы и уж, во всяком случае, никогда не бывает эстетически нейтрален» [Меерсон 2001: 8].
Например, наблюдая медведя-молотобойца в «Котловане», герой удивляется не тому, что медведь работает кузнецом, а тому, как умело он это делает. Для героев «Чевенгура» не вызывает сомнения факт, что коммунизм способен спасти от смерти умирающего ребенка, – их удивляет лишь то, что это не происходит сию минуту, здесь и сейчас.
Отметим также, что вполне согласуются с принципом «неостранения» многие «фрейдистские» обмолвки, оговорки героев А. Платонова. В диалоге Копенкина с Пиюсей происходит характерная подмена понятия чрезвычайный понятием обычный: Был просто внезапный случай, по распоряжению обычайки/– Чрезвычайки! / – Ну да («Чевенгур»), – ср. комментарий Е.А. Яблокова: «Как видим, «внезапный случай» происходит «по распоряжению», а «чрезвычайное» и «обычное» предстают синонимами» [Яблоков 1999: 24–25].
Вполне логично на этом фоне выглядит такая черта мира героев А. Платонова, как ориентация на небывалое, несбыточное: «Сокровенный человек живет только постижением невозможного, верой в небывалое и несбыточное. Факт для него – то, что мертво и уже недостойно внимания…» [Михеев 2003: 41].
С другой стороны, «неостранение» предполагает и объясняет установку на некрасивость, неудобность, ущербность, отмеченную М.Ю. Михеевым: «Платонову как будто нравится ставить все предметы и героев в какие-то неудобные позы, положения (неудобные и для них самих, и для нас, читающих). Обычно мы воспринимаем мир стационарно, усредненно, гладко, вещи должны быть в нем расположены на своих местах, чтобы мы знали, как ими пользоваться. Платоновские же вещи кажутся нам какими-то неуместными, показанными зачем-то намеренно некрасиво» [Михеев 2003: 26]. Это – своего рода остранение эстетического начала бытия, формы в пользу «неостранения» бесформенного, уродливого, безобразного.
Напротив, странными и удивительными для героев Платонова выступают люди и вещи, которые исправно выполняют предназначенные им функции (в нашей терминологии – «нормативные») – например, если оратор говорит складно и грамотно, понятным языком (такой оратор оценивается в мире чевенгурцев как «плохой»). Поэтому кажется вполне естественным «интерес к маргиналам в человеческом сообществе, к ненужным, непригодным и отверженным вещам» [Михеев 2003: 42].
«Неостранение» обеспечивает ту удивительную «податливость бытия» у А. Платонова, о которой пишет Е.А. Яблоков: «Бытие у Платонова гносеологически вполне «податливо», поскольку при всех условиях незатронутой остается его глубинная сущность, – но по той же самой причине оказывается, что «на всякое действие есть противодействие»; тем самым словно отменяется один из основных законов формальной логики – закон противоречия» [Яблоков 1999: 14].
«Неостранение» имеет у А. Платонова явную этическую координату – по мнению О. Меерсон, это средство вовлечения читателя в нравственную сопричастность, ответственность за событие, вещь, героя. Оно достигается за счет лишения обыденной речи привычного автоматизма, за счет отказа от жестких рамок стандартного языка, и на этом фоне – признания именно необычного в качестве нового стандарта восприятия [Меерсон 2001].
На наш взгляд, многие субстанциональные характеристики «странного мира» А. Платонова вытекают из такой особенности его художественного сознания, как мифологизм, что подробно рассматривается в нашей монографии «Мифология языка Андрея Платонова» [Радбиль 1998]. В творчестве А. Платонова удивительным образом совмещены мифологические принципы отражения мира, характерные для архаической стадии истории человечества, и «новая, революционная мифология», рождавшаяся на его глазах в 20-е—30-е гг. XX века.
Интерес к мифу в культуре XX в. активизировался безмерно, что нашло свое выражение в понятии «неомифологического сознания» как родовой черты культуры XX в. [Руднев 1997]. Это во многом объясняется кризисом позитивистски ориентированной рациональной «картины мира» предшествующего XIX в. и осознанием невозможности интеллектуальной интерпретации всего того взрыва иррационализма, который пережило человечество на протяжении XX века.
Миф, как пишет И.М. Дьяконов в книге «Архаические мифы Востока и Запада», «есть способ массового выражения мироощущения и миропонимания человека, еще не создавшего себе аппарата абстрактного, обобщающих понятий и соответствующей техники логических заключений» [Дьяконов 1990: 9]. Для мифологического сознания также характерен так называемый «мифологический синкретизм» [Фрейденберг 1978], нерасчлененность и недифференцированность способов познания мира и категорий мышления [Кацнельсон 1947]. Это – миф в его конкретноисторической локализации, миф как стадия развития человеческого мышления (миф в диахронии).
Но, по глубокому замечанию А.А. Потебни, «создание мифа не есть принадлежность одного какого-либо времени» [Потебня, 1990:306]. Мифологическое мышление как способ видения мира и освоения действительности присуще «людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли; оно формально, т. е. не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского и научного» [Потебня 1990: 303].
Мифологическое сознание – это такой способ концептуализации мира и принцип практического отношения к жизни (поведения), при котором нейтрализованы значимые для человека дискурсивно-логического типа сознания (т. е. для современного «цивилизованного человека») оппозиции. Это, например, такие оппозиции, как реальное / сверхъестественное, одушевленное / неодушевленное, живое / неживое, естественное / искусственное, сказанное / сделанное (слово / вещь), объективное / субъективное, материальное / идеальное и пр.
Ср., например, замечание А.Ф. Лосева в книге «Знак. Символ. Миф»: «Миф отличается от метафоры и символа тем, что все те образы, которыми пользуются метафора и символ, понимаются здесь совершенно буквально, то есть совершенно реально, совершенно субстанционально» [Лосев 1982: 144]. В силу этого у мифа сильна эмоционально-оценочная сторона: это всегда «эмоционально окрашенное событийное осмысление феноменов мира» [Дьяконов 1990: 84].