Страница 32 из 37
"Склероза у меня как будто нет, но пенсии - тоже" - усмехается Павел Родионович. Второй час ночи. За стенкой зять клянется в любви жене Марка. Оказывается, завтра ешиботника выписывают из больницы, и через неделю они будут в Вене.
- Ленусь, у меня дар пророчества! Мы встретимся... Мы не можем навсегда расстаться. Увидишь, мы будем вместе, и даже очень скоро... - разливается зять.
"Господи, и охота ему врать на прощанье..." - вздыхает Челышев.
Но однажды утром пенсионного дня Машенька говорит отцу:
- Пап, тебе в проходнухе плохо. Перебирайся в отдельную. Гришек закончил роман.
"Какой роман? С Ленусь?" - усмехается старик, но вслух бормочет: мол, в проходной ему удобней. Там балкон.
- В проходной будет Светка. Пока она в школе, насидишься.
"Значит, снова сходятся..." - догадывается Челышев и настаивает:
- По-моему, в отдельной удобней вам.
- Нам удобней так. Не спорь.
- Тогда можно туда Светланку. Она хотела...
- Мало чего она хотела! Она и дубленку хочет. Откуда я возьму ей дубленку? - ворчит дочь, но старик понимает, что дубленку Машенька раздобудет. Перед Светланкой она столь же беспомощна, как старик перед Марией Павловной.
- Гришек, перетаскивайся, - кричит дочь, и Токарев стыдливо переносит в запроходную каморку книги, тетради, икону, простыни и рваные брюки.
- Видишь, тут лучше. И тахта - твоя, - морщится Мария Павловна, но старик ее лица не видит. Ему неловко, и он вздыхает:
- Неудачно ты, девочка, обменялась.
- Ужасно, папа, неудачно. Скверно. Даже не представляешь себе, как скверно. Гадко. Все гадко. Я сама гадкая... - Машенька вдруг тычется лицом в пиджак отца и плачет. Сколько мечтал об этом, и вот - пожалуйте... Но теперь старик напуган. - Ох, папа, все не так... И с тобой не так... Не надо было нам съезжаться. Разве ж я сквалыга? Просто жизнь собачья. За что ни бралась, все у меня выходило не в ту степь... А ведь не уродина, не дура. Говорили, способная. Говорили, завоюешь мир. Мужчины у тебя на посылках будут. А на самом деле я вкалывала на них, как негритянка... Отчего такая невезуха? Другие бабы и глупей, и уродливей, а их на руках носят. Чего мне не хватило?
"Женственности, - с горечью вздыхает про себя старик. - Всегда хотела настоять на своем, всех облагодетельствовать по-своему..."
- Вечно мне надо было вынь да положь, - будто слышит мысли отца Машенька. - Ждать и терпеть не умела. Ну что за дурацкая натура?! Вся жизнь прошла впопыхах: это не заканчивала, за другое принималась, и оттого ничего толком не успевала. Но ведь сколько на меня взвалили?! Сильная, вытянет. Посмотри на Гришека. Ангел! А ведь это я его тащу. Уже седой весь, а психология словно у юноши. Романтик. Подавай ему что-нибудь воздушное. Обычной жизни знать не желает. Даже денег зарабатывать не научился... Вот и разрываюсь я на всех, и никому от меня нету радости. Мама моей помощи не видела, и Витька, хоть женился, все равно какой-то заброшенный.
"При чем тут Витька? - недоумевает старик. - Чем худо Витьке? Мясо из рефрижераторов он ворует, а дачу ему оставила Бронька..."
- Заброшенный Витька... - плачет Машенька. - И ты, папа, тоже... Не хватило меня на всех. Выдохлась...
- Ну что ты, девочка?! Ты еще вон какая...
- Нет, папа. Скверны во мне, скверны мно-о-го! - рыдает Мария Павловна, и старик, утешая ее, чувствует подобие счастья, насколько это возможно вдовцу преклонных лет, лишенному угла и привычного уклада.
На этом чудеса не кончаются. Почтальонша приносит пенсию. Челышев кладет ее на потерявший былое сияние Женин холодильник. Но тут же в каморку врывается Машенька и возвращает отцу все двенадцать десяток.
Старик рад, что дочь разбогатела. Но теперь ему стыдно, что, боясь Машеньки, он не вручил почтальонше ее законного рубля. Впрочем, к чему омрачать такое доброе утро? И Челышев натягивает на ноги суконные, самолично когда-то купленные мокроступы "прощай молодость". Женя грозилась их выбросить, но не успела. Обычно она сама покупала старику обувь. Особенно хороши последние финские ботинки на белом меху. Но нынче в них ушел зять.
Экипировавшись куда легче, чем для балкона, Павел Родионович осторожно спускается по лестнице и медленно бредет незнакомой улицей, сосредоточенно ощупывая подошвами снег. Не дай Бог поскользнуться!
Сегодня Челышев полон любопытства к округе, к этому закудыкиному болоту, что, честное слово, ближе к Тьмутаракани, чем к Москве. Но почему-то эту местность влили в столицу и застроили разными - в крапинку и в шашечку, а то и просто серо-белыми пяти-, девяти- и двенадцатиэтажными коробками. Где-то должна быть названная по-чеховски "Чайкой" прачечная, куда старик, дабы не обременять Марию Павловну, несет рубахи. Затем - парикмахерская и продуктовый магазин. На первый раз достаточно. Все-таки совершается нечто вроде реанимации - воскрешение из полумертвых.
Но в стеклянном зале прачечной - духота, жарища, очередь часа на полтора, а под конец приемщица нагло кричит, что метки на воротнике (Машенька стирала в сердцах!) вытерлись, и четыре рубашки из пяти швыряет обратно. В парикмахерской потная сисястая девица, разя чесноком и чем-то еще, намекает подружкам: мол, клиент "негодявый". Небось, одни бритье и стрижка, а освежиться ни-ни...
"Действительно, морда у меня доисторическая, - с презрением смотрит старик в зеркало. - Словно по слабоумию побриться вспомнил, а помереть - забыл..."
Утомленный долгим обозрением своей внешности, Павел Родионович снова ползет по скользкому проспекту, который филоны-дворники и не думали посыпать песком. Страх сломать ноги переполняет старика, и он лишь чудом добирается до магазина.
В колбасном отделе хвост, в кондитерском - тоже, а в отгороженном винном закутке - давка, ругань: жадные трясущиеся руки суют через головы рубли и мелочь...
И снова скользкая улица, но теперь еще боязнь разбить бутылки и смять торт. Челышев не сладкоежка и торт купил только как вызов Филиному рассказу о долгожительнице: мол, какие мы ни какие, а до маразма нам далеко...
Однако он долго не может найти свой корпус. Как на грех, дома на его улице абсолютно одинаковые. Застревая на каждом полумарше, старик наконец взбирается на последний этаж, и такая прогулка ему тяжелей длинной войны.
- Гулена, - ласково укоряет отца Машенька, но по-прежнему на него не смотрит. "И мысли ее мимо меня..." - догадывается Павел Родионович.
Возвращается зять в новых челышевских ботинках. Он тоже сегодня странный, возбужденный, но не поймешь - от успеха или неудачи.
- Выяснил? - спрашивает Машенька. Токарев неопределенно пожимает плечами.
- Ладно, папа. Пока отдохни. Сегодня обедаем в большой комнате.
Старик вытягивается на широкой тахте. Сердце бьется чаще, чем даже осенью, когда дочь примчалась с телеграммой.
- Наверное, все же инфаркт... Проглядели эскулапы. На ногах перенес... подражая интонации живчика Фили, шепчет старик.
"Не тушуйся, - отвечает непонятно откуда взявшийся палатный сосед. - Хуже, Пашка, не будет. Все остальное, как говорили древние - холоймес... Ты любимую женщину потерял. Жену. И плюй на все. Вылезай на балкон и плюй хочешь - вниз, хочешь - вверх, потому что Бога все равно нету. Неужели Он тебя, дряхлого, беспомощного, оставил бы сиротой да еще запихнул бы в эту клетку, как в камеру?!."
"Но меня переселили в лучшую комнату".
"Обдурят. Глаза протри, а уши держи по стойке "смирно", потому что такого, как ты, всегда перехитрят..."
"Значит, умер Филя..." - вдруг решает старик и, весь мокрый, задыхается в тесной комнатенке, где даже тахта не кажется ему своей. Душно. Несмотря на март, топят как черти. Сердце стучит, будто забытый мотористом движок - то вразнос, то запинаясь. Шелохнуться страшно... И голос куда-то пропал. Нету сил крикнуть, чтобы распахнули окно, а шепота, хоть стена аховая, днем не услышат.
Все-таки он оклемался, и спустя час, когда уселись вчетвером за довольно чистой скатертью, выпил две рюмки. Водка взбодрила, боль из загрудины ушла, и старику стало радостно, что наконец-то все собрались вместе, борщ какой-никакой, а горячий, со сметаной, и дочь налила ему первому, как в давно забытой жизни мать Любовь Симоновна - отцу, а Леокадия - Климу. В комнате не жарко. Несмотря на внучкин насморк, балконная дверь приоткрыта.