Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 37



- Мерзавец! Шиксу, комсомолочку захотел!.. Так Юдя называет Ольгу, хотя та до своего недавнего ареста заправляла целым районом.

- Покажут ему комсомолочку!.. А вы, детки, не бойтесь. Вы - Токари. Ты, сироткин, не выдумывай. Ты - Токарь и Яшкину кацапскую кличку забудь.

Юдя переводит меня из прежней школы в окраинную, где учиться можно спустя рукава, и я запоем читаю "Мушкетеров" с продолжениями, "Парижские тайны" и Вальтера Скотта, словом, все, что отвлекает меня от нашей горестной действительности.

Будто по злобному волшебству, особняк превратился в тесную комнатушку, где с утра до вечера стучала ножная машина, галдели заказчицы и повсюду, отнимая у женственности тайну, громоздились необъятные панталоны, пояса и бюстгальтеры. Все переменилось - только не Надька! Надька обрывала зарвавшихся клиенток и не шикала на пацанов, когда подглядывали в сортир. ("Ладно уж, глядите, малахольные, если интересно!..") И смеялась, когда ночью Юдя толкала ее горбом. И по-прежнему отказывала Юзу, который, презрев страх, героически ухаживал за дочерью врага народа.

(Как мне не хватает Надьки и как презираю себя за то, что не пишу ей писем, хотя меня все равно не печатают!..)

Пятилетие на окраине оказалось сложным периодом жизни. Запомнился неприятный эпизод.

Весной за городом, позади еврейского кладбища, красноармейцы разбили палатки, и мимо нашей мазанки, разбрызгивая грязь, часто проскакивал автомобиль комдива.

- Эй, жиденок! - однажды крикнули мне пацаны. - Твой "даешь пулеметы"* катит! Познакомь!

* Строка из красноармейской песни: "Эй, комроты, даешь пулеметы".

Я обреченно вылез на улицу и, понукаемый шпаной, закричал:

- Дядя Август! Здравствуйте, дядя Август!

Форд, объезжая широкую синюю лужу, медленно надвигался на меня. Брезентовый верх был откинут, и суровый комдив сидел неподвижно, как перед фотокамерой.

- Дядя Август, это я, Гриша...

- "Дядя Август", выкуси накось! - загоготали пацаны, а я, давясь плачем, убежал в мазанку. Он, сажавший меня на колени, проехал в полутора метрах, не повернув головы!

Целый месяц я исходил злобой и горем, перебирая все варианты мщения. Потому-то, несмотря на нашу отверженность, сразу согласился пойти с Юзом на первомайский парад.

Ночью шел дождь, и утром тоже моросило, когда мы добрались до площади и скромно сели в конце гостевых скамеек. Я дрожал от холода и в прежнее время раскапризничался бы. Но теперь мне было девять с половиной лет и, чтобы переключиться, я стал критиковать развешанные вдоль площади портреты:

- Сталин совсем не похож, и у Маркса лоб кривой...

Но Юз увещевающе шептал, что кто как нарисован, обсудим позже.

Низенький круглый сверхсрочник важно прохаживался вдоль строя и без всякой жалости укорачивал ножницами шинели бойцов. Я подумал: дурацкая прихоть комдива. Ведь чем шинель длинней, тем теплее красноармейцу. "Ну ничего, тебе отплатится", - грозился я комдиву, с нетерпением ожидая выезда его гнедой Хельги.

Наконец скамейки заполнились до отказу. Меня и Юза стеснили слева и справа, а сзади навалились оставшиеся без мест. Все зааплодировали, и на трибуне появился тот, кто сменил отца, и с ним другие мужчины, среди которых я узнал только охранника Петю. Но я ожидал не их, а комдива. Мостовая была мокрая, и я тихо бормотал: "Пусть поскользнется, пусть..."

Юз, не понимая, что со мной, должно быть, уже раскаивался, что привел меня на площадь.

Грянул марш. Комдив выехал на Хельге навстречу комбригу. Его рука в перчатке изящно прижималась к козырьку, а я умолял кобылу, чтобы скинула моего обидчика. Я знал, что свалиться с лошади - позор, но не думал, что это еще и дурное предзнаменование. Особенно сейчас, когда многих арестовывают. Но с нашей семьей все самое худшее уже случилось.



Я с ненавистью слушал, как дядя Август своим прибалтийским, прежде мной любимым фальцетом приветствовал прямоугольники обчекрыженных по его приказу шинелей. Комбриг ехал рядом, и его лошадь выказывала беспокойство. А Хельга словно спилась с комдивом, с его длинной кавалерийской, прикрывшей даже сапоги шинелью, и я понял: ничего не случится, потому что дядя Август уже подъехал к последней колонне, поздравил ее с праздником, на что ему откричали:

- ...а! ...а! ...а!

И Хельга даже не вздрогнула, лишь картинно, как в цирке Шапито, мотнула мордой. Но тут комдив круто повернул кобылу, и, хотя минуло тридцать шесть лет, я до сих пор помню, как Хельга, словно по льду, всеми четырьмя копытами проехалась по брусчатке и завалилась на бок как раз против нашей скамьи.

Я обмер и тотчас пожалел комдива. Неловко подпрыгивая, как привязанная птица, он выпрастывал ногу из стремени. Два красноармейца бросились поднимать Хельгу. Дядя Август небрежно им кивнул, взобрался в седло и, поддерживая у козырька перчатку, подъехал к трибуне.

Юз решил, что мне дурно (очевидно, я позеленел) , и вывел меня через толпу зрителей в примыкавший к площади сад.

Спустя месяц комдив был отозван в Москву и расстрелян вместе с Тухачевским. Да и стихотворец Юз оставался на свободе недолго..."

"Что же здесь такого талантливого? - недоумевал старик Челышев. - Нет, зря, зря она надрывается. Стучит без роздыху, словно молодая".

Он приподнял очки и с жалостью посмотрел на Женины пальцы с коротко обрезанными ненакрашенными ногтями. "Рабочая женщина, - подумал с обидой. - И не стыдно Гришке ее загружать? Добро бы сочинил стоящее..."

И все же старика разбередили мемуары зятя, и он сам стал потихоньку ворошить пережитое.

Ему вдруг вспомнился один осенний день девятьсот четырнадцатого года.

Воротясь из училища, Пашка Челышев быстро сжевал оставленный мамашей нехитрый обед, в миг приготовил еще по-божески заданные уроки, и короткий сентябрьский день показался мальчишке бесконечным. Никто не дергал за уши, не гонял в лавочку за папиросами, с запиской к барышне или на соседний двор занимать у докторши Токарь трешницу. А все потому, что брат Артем (от лишнего ума, как считала мамаша!) подался из Горного института в вольноопределяющиеся. Теперь, небось, в учебной команде горланит на мотив цыганской "Белой акации":

Мы смело в бой пойдем

За Русь святую

И за нее прольем

Кровь молодую!..

Полтора месяца идет германская война, и мальчишки подбивают Пашку махнуть на позиции. Его, мол, не скоро хватятся. Отца у Пашки нету - утонул, брат в армии, а мать служит в городской управе и вечерами тоже занята. Крутится возле нее помощник нотариуса. Наверное, поженятся скоро. Конечно, неплохо бы удрать из этого хоть и губернского, а все ж таки скучного города на фронт, но, честно говоря, война отсюда далекая-далекая, как все равно Америка, куда, сколько ни грозились, так никто с их улицы не убежал.

- Эй, Чёлый! - увидев приятеля, закричал гимназист Дрозд. Он был еще замухрышистей Пашки и, оправдывая фамилию, сидел, как птица, на заборе. - К еврею-доктору беженцев понаехало! Чмара и пацанка. Чмара - во!.. - Коська расставил руки и чуть не свалился на землю.

Соседний двор выглядел побогаче: дом был каменный и даже имелась песочница. Бездетный доктор Арон Соломонович заказал ее дворнику, чтобы малыши не простужались на голой земле. Все мамаши Полицейской улицы умильно благодарили врача, но за глаза высказывались: мол, нечего жиду втирать очки православным. Известно, что мацу без дитячей крови не пекут, а хитрюга выгадывает: у больных-то младенчиков кровь жиже...

В семье Челышевых на подобную тему тоже вспыхивали споры. Артем утверждал: вранье, давний оговор... Мать, напуганная недавним делом Бейлиса, с сыном не соглашалась. Приезжавший с левого берега брат матери, молодой священник отец Клим, посмеиваясь, держал сторону племянника. Но Любовь Симоновна не слушала брата.

- Да ты, Климка, разве поп? - ворчала она. - Все батюшки - серьезные мужчины. А у тебя на уме вечные хаханьки. Тебе бы не в храме гудеть, а по ярмаркам скоморошничать.