Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6

Стройбатовский автобат – не самое чистое место в армии. И машины в нем не самые чистые тоже. Когда ушли дембеля, над нами стояли еще два призыва. Под нами только один. Но молодых расхватали старики.

Наши самосвалы относились к категории душегубок. В кабинах сильно поддымливало. Если уснуть при поднятых стеклах – можно и не проснуться. Но в первую зиму мы все равно не удерживались и спали. Гроб выставляли на сцене в клубе. Мимо повзводно пропускали весь батальон. Как сквозь строй. Под мрачные взгляды отцов-командиров.

Ракетные точки были разбросаны по тайге с одним единственным умыслом – чтобы их было не найти. Десятки километров одна от другой. Если в дороге что-то ломалось и невозможно было погреться от двигателя, мы поднимали кузов, сваливали бетон, потом сливали из радиатора воду, затем плескали на запаску бензин и ждали подмоги. Чем крепче мороз, тем прямее дым. Но все равно через полчаса нельзя было не стать негром. Хотя это, в сущности, ерунда. Руки и лицо все равно всегда черные – от въевшееся грязи и масел. Руки берет только стиральный порошок, который мы берем на прачечном комбинате. Если бы мне в ту первую зиму выпала такая удача – залезть в горячую ванну – я бы, наверное, орал, как опущенный в соляную кислоту.

Это сейчас я лежу в теплой чистой воде и поглаживаю свои ноги. На них еще полно прыщиков, и многие обязательно успеют дозреть до цвета и твердости янтаря. Хотя мне осталось всего пять месяцев. Всего пять месяцев до весны. И это вполне реально. Только бы не нарваться в городе на патруль или снова не попасть на губу, потому что одни пять суток у меня уже есть. Других взысканий тоже хватает. Мне хочется доработать в лаборатории. Не хочется уходить в роту. Тем более, не хочется попадать снова на болота. Конечно, их еще нужно заслужить, но все мы ходим по тонкому льду. А эти болота не замерзают даже зимой.

В ту первую зиму самосвал из четвертой роты заскользил по бетонке и носом нырнул под насыпь, проломив замерзшую корку. В этом случае шофер должен выскакивать из кабины вдвойне быстро. Во-первых, машину скоро засосет, во-вторых, бетон выдавит заднее стекло и хлынет в кабину. Самосвал доставали тем большим автокраном, которым опускают в шахты стратегические ракеты. Тело в отдельном боксе больничного гаража добывали отбойными молотками. В морг его приносили по кускам. Так мне рассказывала Ритка. Но мы с ней тогда еще не встречались. Это потом я сел на «уазик» и начал возить отца Майора.

Теперь мы с отцом Майором живем почти общими ожиданиями. Я дембеля, он – отставки. Он хороший мужик, и я очень за многое ему благодарен…

И мне снова грустно, оттого что я сплю с его дочерью. Если бы я мог спать только с ванной, я бы спал только с ванной.

Я знаю, что не хочу жениться на Ритке. И она это знает. И отец Майор это знает.

Наверное, тут должно быть грустно все, но я, к счастью, хорошо знаю свою благородную грусть. Она всегда наступает, когда слишком долго расслабляешься в ванне.

Вода в ней совсем остыла, но мне уже не в кайф что-то делать – вытянуть ногу и ее растопыренными пальцами повернуть по часовой стрелке кран с горячей водой.

Очень тихо. Так тихо, что слышно, как в глубине квартиры шебуршат за сухими веками шмели ее глаз. Они ищут нектар любви, говорю я себе. Да, они снова ищут нектар, только снова вязнут в смоле, вытекающей из-под сбитой коры…

Внезапно шмели вырываются из-под век, налетают и начинают кружить вокруг моей головы. Их много. Они летают вокруг и гудят своим характерным роем. Я отмахиваюсь от них и, кажется, говорю им кыш…





Майор выпукло смотрит на меня из дверей ванной. Он уже снял бушлат, но все еще в ватных штанах, и на валенках резиновые бахилы, отрезанные от костюма химзащиты.

Он даже не прикрывает дверь. Уходит назад, в прихожую, к телефону. Он сопит, набирая номер комендатуры. Вызывает патруль.

Хох Дойч

Великая Отечественная война для красноармейца Андрюхи Пчёлкина началась на узком деревенском проселке, крадущемся по краю мелколесья вдоль неубранного ячменного поля, в стороне от большого тракта, по которому дробными кровяными сгустками откатывались на восток разбитые части Красной армии.

Война началась для Пчёлкина одновременно со смертью младшего политрука Михалёва, раненного в живот и лежавшего на телеге, которую тащил огромный артиллерийский битюг и который вместе с подводой, тоже артиллерийской, густо окрашенной краской защитного цвета, крепко окованной по обводам толстым полосовым железом, на железных осях, служил пока наиболее убедительным – и единственным на данный момент – доказательством несокрушимой мощи СССР.

Последние сутки Пчёлкин неотрывно шёл за телегой и смотрел на заднее правое колесо. Оно бы не доехало до Берлина. Колесо было не родным – деревенским, с разболтанной ступицей и расхлябанными спицами; ржавый обруч поведённой восьмёркой шины едва держался на ободе. Через каждый километр-два ездовой останавливал лошадь, грузно спрыгивал с передка и принимался подвязывать колесо куском жёсткого телефонного провода. Все, кто брёл за телегой, тоже останавливались. И первым это делал Андрюха. Он стоял, опираясь рукой на дуло винтовки, штыком от которой неделю назад заколол в спину своего земляка и товарища Мишку Черезболотова.

Стоять было легче. Лучше всё же стоять. Последняя сейчас глупость – соблазниться передышкой и свалиться в траву, даже просто сесть, где стоишь, прямо в тёплую пыльную колею. Сил подняться уже не будет. Тем, кто рухнет, никогда не наверстать отставание, не догнать этого толстоногого, мерно и мощно шагающего битюга.

Хотя мерин тоже устал. Остановленный, он уже не сворачивал телегу к обочине и не опускал голову, чтобы сорвать пук зелёной, но иссушенной зноем, не дающей влаги травы. Мухи и слепни залепляли ему глаза, гроздьями тонули в слюне, закипающей на губах и стекающей по удилам вниз. Мухи, казалось, тоже умирали от жажды. Только оводы пили вволю. Мерин давно с ними не боролся, не подёргивал кожей на шее и на боках, не бил себя копытом в живот, лишь охлёстывал ноги хвостом, укороченным по уставу ездовой службы. Но он всё ещё был силён, легко рвал с места подводу и начинал вышагивать всё вперед и вперёд с убийственной для людей резвостью. И всё же люди не отставали. Конь внушал им доверие. В чём-то он походил на тот танк «КВ», квадратноголовый, с коротким и тупым дулом, который один вчера держал переправу. У танка были сломаны фрикционы, и по лугу он двигался только взад и вперёд, косо к обмелевшей реке, где чуть повыше разрушенного моста был наспех оборудован брод. Танк вырыл под собой две глубокие колеи, две траншеи, в которых, найдись пехота, могли бы занять оборону до полуроты солдат, и с каждым проходом всё более грузно садился брюхом на землю, а когда останавливался для выстрела, никому и не верилось, что он стронется вновь. Но он трогался, и опять останавливался, и опять кашлял дымом и пламенем на тот берег. А потом налетели немецкие самолёты, и всем стало не до танка.

Артиллерийский битюг, запряжённый в подводу с оторванным и наскоро заменённым колесом, появился из дыма и хаоса ниоткуда и шагал теперь в никуда, но два десятка оглушённых людей потянулись за ним, как утята за уткой, доверяясь инстинкту постоянно держаться чего-то большого, надёжного и незлого.

Если бы его об этом спросили, Андрюха не сумел бы ответить, почему он не бросил раненого политрука. Наверное, потому же, почему не избавился от винтовки, штыком которой он заколол в спину своего друга и земляка Мишку Черезболотова.

Вооружали их в большой спешке на зерновом току какого-то колхоза. Ящики с винтовками сбрасывали прямо на землю, словно нарочно, чтобы раскололись, – тем легче будет вскрывать их саперной лопаткой. Некий порядок соблюдался только вначале, когда ротные писари ещё успевали вписывать в красноармейские книжки номера полученных трёхлинеек, а потом всех спешно погнали занимать оборону по линии последних домов колхозной усадьбы. Окопы рыли до темноты, пулеметчики и бронебойщики выясняли свои сектора обстрела, но к ночи всех скопом сняли и бросили на тридцать километров левее по фронту, в сторону Западной Двины.