Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

Водку Рубик пил тоже, но она его как-то не брала. Он её принимал каждый день под машиной. А вот пунш он пил с неподражаемым смаком. И каждый глоток сопровождал словом «проба».

Так мы узнали, что, вернувшись с Колымы, Рубик работал к экпериментально-испытательном цехе Завода имени Лихачева. Испытывал новые вездеходы. «Проба» – было написано на номере каждой машине, которую испытатели гоняли по всем проезжим и непроезжим дорогам СССР.

Это было второе предание Рубика. Самое короткое. Потому что, хмелея, он вскоре переключался на главный рассказ своей жизни. Про Жукова, про маршала Победы. Про Жукова он вообще-то он знал множество баек. Но чаще всего рассказывал лишь одну – так же смачно, как пил свой пунш.

Эта история (она же третье предание) относилась к завершения Сталинградской битве, которая никогда бы не закончилась окружением, если бы не находчивость Жукова. При подготовке контрнаступления обнаружилось, что для танковый армий катастрофически не хватает антифриза. Его тогда делали на основе спирта, воды и глицерина. Была зима, было очень холодно, и его не хватало даже людям – что уж говорить про машины.

– И что делает Жуков? – спрашивал Рубик, обводя нас взглядом всесведующего. – Он снимает трубку и звонит…

– Сталину?

– Сталину? Бери выше! Прямо Рузвельту. Слушай, говорит, товарищ союзник, а какой у вас антрифриз? Этиленглиголь, говоришь? Люди его не пьют? Очень замечательно. Ну, вот что, товарищ Франклин, не знаю, как тебя по батюшке, Рузвельт, выпишешь мне пару сотен тонн ради общего дела?

И вот через Северный полюс, маршрутом Чкалова, самолётами, в СССР перебрасывается столько этиленглиголя, что его хватило даже на несколько танковых армий. И Сталинградская битва закончилась полной нашей победой.

Мы верили. Верили еще и потому, что на всякого усомнившегося он просто переставал смотреть, равнодушно заметив в сторону:

– Наше дело правое – не мешать левому.

У него это получалось почему-то ужасно обидно.

Допив свой последний глоток и сказав в последний раз «проба», Рубик пытался встать, но руки его к тому времени отрастали гораздо ниже колен. Ходить с такими руками он уже не мог.

Ефалья грузила его на санки и везла домой. Санки дергались, он качался и тыкал носом себе в грудь.

Этот человек проработал у нас в гараже примерно два с половиной года. Весной, в распутицу, машины вставали на прикол. Шофера уходили на сплав. Собственно, это было завершение сплава. Требовалось «идти с хвостом». Две бригады медленно двигались по обе стороны реки, сталкивая в уже низкую воду застрявшие на берегу бревна. Конечно, пробираться по воглым, заиленным, заваленным мусором-водоплавом, безлюдным лесным берегам, сквозь поломанные кусты и деревья да с еще с тяжелым багром было тяжело, стариков обычно не брали, и вообще это дело считалось добровольным, но Рубик всегда был немного жаден до денег.

На сплаве он застудил грудь. И вот, когда его парили в бане, вдруг увидели у него эту татуировку. Во всю спину, необычайно красиво, был нарисован гнутый самолетный пропеллер, обвитый колючей проволокой и воткнутый в могильный холм ягодиц…

Рубик умирал беспокойно. В больнице он все время просил врачей, чтобы те разрешили ему капитанский пунш, однако доктора уверяли, что «в наши восьмидесятые» от пневмонии не умирают, и кололи антибиотики. Пунш ему всё-таки принесли, он был в грелке и еще теплый. Возможно, мы все делали и правильно, доводя кипение «до пены под ключ», оставив затем на полчаса «преть», но сготовь его Рубик сам, мне кажется, он бы выжил.

На похороны из Москвы прилетела его дочь. Татьяна Петровна. Она ничем не походила на своего отца. Преподавала историю музыки в серьезном музыкальном училище. Правда, на сами похороны она опоздала, а поэтому задержалась у нас в селе до «девяти дней». Жила у Ефальи. «Девять дней» мы отмечали в столовой леспромхоза. Директор дал денег. Пришел весь гараж и почти все конторские.

Через день вышло так, что я летел на комсомольскую конференцию, и этим же самолетом улетала Татьяна Петровна. Старенький дребезжащий грузо-пассажирский Ли-2 выполнял свои рейсы уже не на лыжах, а на колесах. Мне всегда почему-то нравился этот самолет. Колеса у него не убирались до конца. Как лапки у птицы.

– Вот на таком самолете он и летал, – сказала Татьяна Петровна, когда мы садились рядом по левому борту. – Отец сидел справа, штурман. – Она кивнула на открытую кабину пилотов, – а командир слева.

Это я уже знал. Это знали все. Она сама говорила на девять дней. Стояла, сжимала в обеих руках столовский стакан, и говорила, говорила, рассказывала. Наши мужики такие долгие речи выдерживать не могли, они потихоньку наливали и пили, наливали и пили, и даже парторг с замдиректора, сидевшие по обе стороны от Татьяны Петровны, отвернувшись, опрокидывали в себя по пятьдесят грамм, а она все говорила и говорила. И про войну, и про орден, и про коллективную драку между моряками и летчиками в московском ресторане «Пекин». Про свое детство.

Когда самолет взлетел, она вдруг заплакала.





В аэропорту я помог ей донести сумки до зала ожидания. Там мы расстались. Я поехал в город, а она села дожидаться самолета на Москву.

На могиле Рубика поставили четырехгранный сварной обелиск, покрашенный кузбасслаком, тем самым, которым мазали рамы, мосты и колесные диски машин накануне весеннего техосмотра. Звезду вырезали из треугольника катафота – одного из тех, что, словно красные ушки, торчат над кабиной каждого леспромхозовского «ЗиЛа».

Ефалью взяли в гараж техничкой, и она проработала там до пенсии.

«ЗиС» простоял нетронутым целый год, потом с него сняли двигатель, а после того, как Перехватов уволился, списали.

Янтарные камешки

Эти крохотные янтарные камешки стоили самоволки. Стоили риска налететь на патруль или даже попасть на отца Майора, если тот вернется с рыбалки, с озер, чуть раньше обычного. Тогда бы нам обоим крепко досталось. В меньшей степени ей, больше – мне.

Она никогда не называла моего шефа ни просто папой, ни просто отцом, но только отцом Майором. Как священнослужителя. Майор, конечно, служил, но никак не свято, а потому был задвинут в начальники строительной лаборатории УИРа. УИР – это Управление инженерных работ. Если не по-стройбатовски, то дивизия. Есть еще полк – УНР. Управление начальника работ. А стройбат – это просто стройбат. Ниже некуда. Оттого, что я числюсь при штабе УИРа, я считаю себя белой костью и слегка игнорирую свою часть. Всех, кроме комбата. Наш комбат и отец Майор – друзья, они вместе рыбачат на озерах. Когда их нет, меня тоже нет. В иное время я на работе.

Маленькое здание лаборатории прячется за громоздкими корпусами железобетонного комбината, на окраине Плесецка, у самого леса. Тут отец Майор позволяет себе аккуратно принимать, не мозоля глаза высшему начальству. На дворе конец семидесятых. Армия сильна и могуча. Никому никакого дела до печального майора-строителя, вдовца и родителя взрослой дочери.

Раз мы играли в шахматы, и он прямо спросил:

– Ты спишь с моей Риткой?

– Никак нет, товарищ майор.

– Честно?

Он скосился выпуклым глазом на толстенькую мензурку: мол, могу и тебе позволить. Но скажи честно.

– Честно.

– Ну, смотри. А то узнаю, что пошла по солдатам…

Двадцать три грамма спирта, двадцать девять – воды. Все по Менделееву. Пятьдесят граммов чистого объема. Мне больше не позволено. Спирт мутнеет и нагревается.

– Ну, Сашка, чтобы твой дембель не прошел мимо! – поднимает он тост за меня. – Только не обессудь, если засеку. В институт ей еще.

Он не добавляет «в четвертый раз». Я старательно пожимаю плечами и предлагаю тост за него. За отставку по выслуге лет. Он набычивается. Тема больная. Потому что только к отставке ему могут кинуть подполковника.

Я, действительно, с ней не сплю. Те часы, которые у нас есть, я бы никогда не потратил на сон. Когда Ритка засыпает, я иду в майорову ванну, наливаю горячей воды и развожу пену.