Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 13

Вадя, посредством двух мощных, широких в кости рук вкупе с минимальным количеством инструмента способный сотворить самые нерукотворные чудеса – от мотоцикла оригинальной конструкции до надежнейших ножей-выкидух, какие он сочинял мигом и походя, из чистой любви к исусству, взимая за то символическую плату самогоном в количестве ноль-пять…

Вадя, скроенный атлетом, отслуживший, как и положено, в ВДВ, но не где-нибудь, а «за рекой», и вернувшийся из Афгана с медалью и группой инвалидности по психическому здоровью…

Вадя, имевший в абсолютно незаконном распоряжении массу самых притягательных для всякого нормального пацана вещей огнестрельного и холодного толка – от сапёрного тесака самодержавных времен до ПТР последней Мировой и АКМС-74 – и хранивший их в самолично вырытом, оборудованном по всем правилам науки и надежно сокрытом мини-бункере, вход куда дозволялся лишь самым надежным и проверенным из друзей. И он, четырнадцатилетний пацан – горд без меры был оказаться в избранном их числе.

Вадя – человек, почти занявший в сердце его нишу, предназначенную для отца – после того, как сам отец сменил нежданно семью и прописку, не утруждая себя какими-либо объяснениями. А чем видится такое в четырнадцать лет – кроме как не предательством? Не должны они, главные ниши, пустовать – оттого и тянуло-звало необоримо на Первый, оттого…

…и теперь, помещённый в июньский, тридцатиградусной жары, пейзаж, шагал он в рабочий посёлок, подсчитывая машинально тела спящих обочь дороги работяг: в пятницу мужики начинали квасить с самого утра и к обеду едва уже шевелились – что уж тут говорить о пути вечернем домой, перемежаемом то и дело дозаправочными алкогольными паузами?

И люди шли, атакуемые спиртовым и температурным градусами, люди боролись, пока доставало сил, а после, сломленные, выбывали из рядов, падали в щекочущий шорох травы и похмельный мучительный сон, успев напоследок сообразить, что на произвол судьбы их не оставят: раньше ли, позже, явятся замотанные жены, отыщут ненавистно-родные тела, установят вертикально и препроводят, где пинками, где крепким словцом, к аскетичным пенатам…

Мужики, отключившись вглухую, храпели, а он шагал – второй уже раз за день. Первый был в полдень.

…Тогда, днем, Вадя, в застиранном до блеклости невозможной, штопанном тысячекратно тельнике сидел на лавочке у забора – черно-лаковые, до плеч, волосы, лицо Чингачгука, мускулы Гойко Митича – и колупался в нутре ощетиненной проводами железяки. Пацан поздоровался за руку – еще одна дарованная ему привилегия – и сел рядом.

– Когда на работу? – спросил он.

– Завтра надо было, да я отгул взял, – Вадя вкалывал на вредном производстве, по графику «сутки через трое», в полусотне километров отсюда. Платили там, в ракурсе общеперестроечной нищеты, по-царски.

Пожилая коза Вероника – поименованная в честь Вероники Кастро – подбежала и ткнулась несильно в колени. Пацан, прихватив животину за рога, поборолся слегка, шлепнул по теплому боку.

– Наблюдал когда-нибудь такое? – Вадя потянул из пачки штук шесть сигарет «Космоса», сунул Веронике в морду – та слизала вмиг и благодарно заблеяла.

– Ни фига себе! Я знал, вообще-то, и раньше, но чтобы с фильтром!.. – он улыбался, а Вадя, без всякого перехода, добавил:

– Нина Фёдоровна померла ночью. Мамка моя. Такие дела…



– Да ну!?

– Гну! Иди посмотри, дурачок!

Он поднялся на две ступени, вошел в забитый под завязку техническим утилем коридор, потянул на себя тугую разбухшую дверь и замер: бесформенное, страшное в своей голости мертвое мясо старухи лежало на столе в самом центре комнаты. Воздух был сладок, тягуч и плотен. Три товарки её – живые – споро протирали дряблую белизну тряпицами и, обернувшись на дверной скрип, погнали его взмахами рук прочь.

– Как же так, Вадя? – спросил он, оказавшись снова на улице. – Ведь позавчера еще, помнишь, ругалась, Доцента палкой лупила, да и всем тогда перепало…

– А вот так! Чего ты хотел? Ей в апреле восемьдесят шесть было. Понял? Она меня поздно родила. Мы с тобой, после Чернобыля, столько хрен протянем. Даже и не надейся! Вчера, позавчера, завтра… Все подохнем – придёт время… И ты, и я, и Доллар, и Тунгус… А сейчас вот Нина Федоровна, Эн Эф моя крякнула. Пожила уже, хватит с нее! Вредная в последнее время была, сам знаешь… Да оно и понятно. Жить хочется, а жить – нечем. Организм свое отработал. Померла и померла – хрен ли тут говорить? Ничего, привыкнешь! Хоронить надо скорее – жара. И так уже в хате дышать нельзя. До завтра полежит, а там свезем-закопаем. Ну, чё ты пасть раззявил? Чё ты скулишь?! – вызверился неожиданно он. – Я у нее всю жизнь допроситься не мог, кто мой батька! Гуляла, как невменяемая – как тут узнаешь? ****овала на всю катушку – молодая, красивая, как же… А меня Амуром до тех пор, суки, дразнили, пока в силу не вошел да морды за то чистить не начал. Амур, *****, дитя любви!..

Он, взорвавшись и отгремев, продолжал много спокойнее – но пацан перестал вдруг что-либо понимать: как будто прежние вращались шестерни, а вот сцепление между зубцами исчезло. В один не уловленный миг.

…То самое, уже знакомое ему ощущение нереальности происходящего дохнуло пьяняще-жарко, обволокло и не отступало. Он повел искоса глазом на Вадю – так и есть! Оно самое! «Беседы с духами» – так зовёт это Сашка-Доцент. Мистика, тайна, загадка… То, за что Вадя и получил свою «группу» – зрачки его утеряли фокус, а речь медленной сделалась, почти неразборчивой и бессвязной, как будто кто-то ДРУГОЙ, до поры сокрытый в неизведанной глуби, выявился разом и сменил друга, вещая из его оболочки. И это острое, чуть пугающее и расслабляющее одновременно, как гипноз, чувство – сродни бесконечно далеким проблескам-вспышкам звезд в туманном осеннем сумраке… Кто-то нездешний беседовал на незнакомом языке, но если поднапрячься, как следует, то можно, можно – понять, думалось ему. Чуть-чуть дотянуться, допрыгнуть, заглянуть – и постичь её, извращенную логику безумия. Или, напротив, единственно верную логику. И он, бездвижный, вслушивался до боли в голову с петель рвущий бред, пытаясь вычленить вспыхивающий кратко и гаснущий тут же смысл, он слушал, вслушивался, вникал —

а потом всё завершилось. Так же мгновенно, как и началось. Голова встала на место. Снова он понимал Вадину речь – но дивился уже другому: недобрым, непонятно-недобрым её интонациям.

– …вот так, малой! Ладно, ты иди. Мне тут с гробом, машиной, да и всем остальным решать надо. Завтра приходи к двенадцати – на кладбище повезём. Давай, малой, не до тебя сейчас!

– Ты как вообще, Вадя? Ты в порядке? – он всё тянул, медлил и медлил, не решаясь отчего-то уйти, и – нарвался.

– Да ты достал, слушай! Нормально, малой! Нор-маль-но! Только так! – Вадя уже не улыбался, более того: впервые пацан видел его, обычно невозмутимого, в открыто читаемой неприязни и злобе. – Сказал же – всё хорошо! Хули ты доебался!? Всё пучком. Давай, малой – двигай! Некогда мне!

Вот тогда он и ушел. Обиделся до самого нутра, до серёдки костного мозга – и ушел. «Двигай давай, не до тебя сейчас!» Вот дела! Как будто он напрашивается! Сами же и приняли в свою компанию, дозволив бывать беспрепятственно на всех их сборищах-пьянках-беседах, а теперь – пожалуйста: «не до тебя!» Да от кого услышать – от Вади, которого он почти боготворил! И на тебе – «некогда, не до тебя, достал!» А он здесь разогнался было со своими утешениями! На, получи! И правильно – не лезь, куда не просят! Только-только начал он ощущать себя взрослым и чего-то стоящим – еще бы, вращаясь среди самых отчаянных сорвиголов Первого! – как Вадя, на какого он едва не молился, играючи, мимоходом, стащил его за ноги с небес и брякнул о вчерашнюю землю. Показал ему, кто он есть. А кто он есть? Да никто! Никто, и звать его – никак! Мелочь, сопляк, ребенок. Молокосос. Щенок. Но Вадя-то, Вадя… Да, он воевал, у него, после Афгана, проблемы с головой – но орать-то зачем? Зачем орать? Постой-ка – сказал он себе. У него, вообще-то, мать померла. Нина Федоровна. Эн Эф. Ты можешь представить себе, как это – умерла мать? Можешь? Нет! Не могу. Не стану даже и пытаться. Потому что этого просто не может быть. Это невозможно. Моя мать никогда не умрёт. А вот Вадина – померла.