Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 13



Может быть, тебе приятно было бы знать о том. Возможно, ты ощутил бы некое, пусть и запоздалое, удовлетворение, появись у тебя возможность сказать: а ведь я же предлагал ей воротить все на круги. Ведь я, а не кто-то другой, просил забыть, зачеркнуть и жить дальше, как будто ничего не случилось. Так почему бы ей тогда не простить?

…может быть, тебе приятно было бы знать, почему она «куда-то исчезла», наша Дюймовочка, перестав однажды выходить на межконтинентальную связь. Все просто. Очередной сожитель ее, некто тварь бородатая Гоша, имел не лучшую из привычек водить в квартиру мамину таких же, как сам он, ****ей, разве что женского рода-племени, а всякие признаки неудовольствия со стороны нашей Дюймовочки – пресекать посредством грубой физической силы. Когда лимит мамин иссяк окончательно, она, выждав момент, сделала в гаде одной дыркой больше подаренным на гастролях в Грузии кинжалом.

Если учесть, что в тот момент Гоша как раз мял очередную шалаву – смерть его не назовешь ординарной. Да и шалаве, голову даю, настолько экстремальным сексом заниматься еще не приходилось. Присутствовать при том мне не довелось: тетка Надя, женщина одинокая, грудастая и робкая, за год до того забрала меня жить к себе.

…маме дали семь лет, из каких она отсидела четыре – не самый худший, если разобраться, вариант. Мы с Надей бывали у нее в тюрьме и, позже, колонии: там мать почти не пила, вновь похорошела и по переписке разыскала себе мужа. Синего от горла («Режь по линии») до ступней («Они устали от этапов») Сашку-рецидивиста, у какого и живет теперь в приграничном его городишке. Если это можно назвать – жизнью.

…я многое мог бы тебе рассказать. Как, например, то, что никаких обещаний я маме не давал, а она, соответственно – ни о чем не просила. Я, видишь ли, не желаю, чтобы ты видел ее ТАКОЙ. Не хочу, чтобы вы вообще – виделись. Я так решил – и точка!

Колизей, как я сказал уже – рушился и дряхлел на глазах. Я гадал, сколько нам еще осталось, и каждый новый день мне виделся последним.

Я ОЧЕНЬ ВИНОВАТ ПЕРЕД ТОБОЙ СЫН – вычерчивал зигзагами едва понятными он.

– Да ладно, о чем разговор! Глупости, ей, Богу! В жизни бывает всякое, отец. Мне не в чем тебя винить, – отвечал мудро я, зная, что заведомую говорю ложь.

…я уже не так беспросветно молод, чтобы судить безоглядно других. И понимать, что каждый сам делает выбор и несет за него ответ – я тоже научился не вчера. И бываю я в смертной палате не для того, чтобы брызгать справедливой, безжалостно-ярой в правоте своей, слюной. Зачем? Я не вижу в том даже тени смысла.

…нет, отец. Смысл сейчас в другом. Я хочу видеть, как ты умираешь. Просто хочу видеть, как ты умираешь. Месть, скажешь ты – вряд ли. Скорее, насущная потребность души.

…я ведь мог бы тебя любить, папа – если бы ты предоставил мне такую возможность. Если бы ты предоставил мне себя. Будь ты рядом – возможно и страх мой давно бы уж был вытравлен, уничтожен и предан забвению. Будь ты рядом… Я подрастал и убеждался все более, что я – трус. Что никогда не смогу, не доберусь, не приближусь даже наполовину к тем вещам, которые ты исполнял без всякой страховки под куполом. Не приближусь к дальнему тебе. А мне нужно, позарез нужно было – добраться туда, где глаза наши окажутся на одном уровне. Добраться туда, зная, какую трехголовую дрянь обречен я таскать в себе до исхода. Добраться и сказать все, что о тебе думаю. Сказать так, чтобы ты понял. Ты не предоставил мне даже малой возможности любить – и тем самым дал веский наказ ненавидеть.

…и все последующие годы, с поры, когда мама пошла вразнос, а в извилинах моих проскочило стыдливо-робко первое подобие мысли – я жил, подспудно готовясь ко встрече с тобой. Я должен был подготовиться – при всей ненависти своей я отдавал должное тебе, как противнику, и понимал, что шансов у меня будет немного: с моим-то нельвиным нутром.

Я готовился, папа. Я должен был соответствовать – и потому брал за шиворот и силком тащил аморфно-пухлое тело в бокс, а затем в классику – туда, где меня могли сделать другим. Боялся и дрожал в тысячу раз более прочих – но не делать того не мог. Все и всевозможные страхи не значили ровным счетом ничего в сравнении с тем, что жил внутри меня.

Жил и питался ненавистью – эффективнейшим из придуманных топлив. Я должен был соответствовать, когда придет оно – время разговора с тобой. И я уродовал кулаки, получал то и дело в хлипкий свой нос, я света белого не видел от ноющих постоянно мышц и сухожилий – но страх перевешивал все. Страх, что когда он приступит, искомый момент – я окажусь не готов.



Позже мне взбрело в голову выучиться стрелять – и не было в Западном тире более прилежного ученика, чем твой непредъявленный сын. И армия не из легких, и стрельба не только по мишеням – продиктованный им же выбор.

В сущности, я должен был благодарен ему – страху. Именно страх дал мне уверенность бесстрашного человека. Именно страх научил меня важнейшему этому пониманию: не хочешь бояться сам – сделай так, чтобы боялись тебя. А что там у тебя внутри – поди знай! Посторонним вход воспрещен – никто и помыслить не мог, что за всей моей спортивной одержимостью, и готовностью безбашенной переть на любой рожон – сокрыт человек боязливый и робкий. Да что там – даже сам я порой забывал о том.

Всегда почему-то я был уверен, что рано или поздно мы обязательно встретимся – хотя уверенность эту до самой последней поры скрывал, как вяснилось, даже от себя. Я нарастил себе жесткое мясо мускулов, приобрел опасные навыки, укрылся броней здорового цинизма, я загнал ее, душу-мышь, поглубже в нору и держал там безвылазно – и все для того, чтобы не оплошать при встрече с тобой, отец.

Я справился – пусть и дрогнул-подался вначале. Тренировка – великое дело, и сознание своей правоты, однажды воротившись, уже не покидало меня. Своей и маминой правоты, отец.

Я ведь помнил, как помню и сейчас: мама сломалась потому, что доверяла тебе безгранично. Как еще можно доверять человеку, с которым работаешь под куполом без ничего? А когда ты прожигал жизнь с очередной юной сучкой где-то в Вегасе – ей, поверь, было очень одиноко. Нельзя, чтобы человеку было так одиноко. И теперь я, я хочу наблюдать его – твое предсмертное одиночество. Все получилось, как я втайне предполагал. Да что там – лучше! Еще до встречи нашей ты оказался повержен во прах – а что я?

Я справился – хоть и не скажу, что происходящее доставляло мне какую-то радость. Я справился и намерен был держать свою линию до конца.

СЫН МНЕ ОСТАЛОСЬ СОВСЕМ НЕДОЛГО – писал он. ПОГОВОРИ С НЕЙ ХОЧУ ЕЕ ВИДЕТЬ ПО-НАСТОЯЩЕМУ Я ЛЮБИЛ ТОЛЬКО РИТУ ПОЧЕМУ НЕ ПРИХОДИТ? ПОЗВОНИ ЕЩЕ ПУСТЬ ОНА ПРИДЕТ! – я разводил тяжелыми руками и обещал «еще раз» позвонить.

Разумеется, я никуда не звонил. Мерно громыхало на стыках, бордово-желтый вагон катился под гору, и вожатый был спокоен и тверд.

Когда отец умер, я испытал сильное облегчение.

За девять часов до финального выхода он написал: ПОМОГИТЕ К СВЕТУ Я ЦИРКОВОЙ ДОЛЖЕН СТОЯ.

Вдвоем с Бармалеем мы поднесли невесомое тело к окну. Голова отца опускалась то и дело на подбородок или сваливалась на сторону. Жестами он потребовал блокнот и ручку. ГОЛОВУ ДЕРЖАТЬ ГОЛОВУ ****И Я ДОЛЖЕН ВИДЕТЬ – выпуская влагу из полузрячих глазниц, негодовал он, расцарапывая судорожно мел страницы – и мы держали.

Не знаю, что мог он там узреть: всюду, сколько позволял обзор с девятого этажа, был лес, лес, лес, подожженный у края багровым закатом. Вцепившись крючьями пальцев в дерево подконника, отец висел у нас на руках и беззвучно шевелил губами – пока силы его не иссякли окончательно. Не знаю, что хотел он увидеть – однако после того сделался ощутимо спокойней. Даже просветленность некую увидал я во взгляде – чего не случалось с ним уже давно.

ПРИХОДИ ЗАВТРА СЫН БУДУ ЖДАТЬ – написал он, но, уходя, я был почти уверен, что больше не увижу его живым. И когда в третьем часу утра мне позвонили из больницы – я нисколько не удивился: подспудно я ожидал звонка.