Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Все же удалось кое-как вспомнить: начато было дней шесть или семь назад и, значит – упрашивай себя, уговаривай, на колени хоть становись – но стопа никакого не будет, рано быть ему, через семь-то дней… Я к тому времени и по две, случалось, недели не приходил в мало-мальски трезвое состояние. Требовалось, таким образом, продолжать.

Это сказать легко – требовалось. А как тут продолжишь, если денег, конечно же, ни гроша, а все, хоть малую представлявшее ценность, загнано давно на барахолке?

Помню, как искал я записную книжку, безуспешно и долго – нашел, наконец, в холодильнике и тупо изучал влажно-холодные страницы: у кого бы это стрельнуть на поправку здоровья? Да что на поправку – на спасение жизни, на вызволение из трясучего этого ада, на эфемерное хотя бы отдохновение рвущимся нервам – как и всякий образованный алкоголик, я склонен был к самой низкопробной патетике.

Не было их, не осталось – тех, у кого можно попытаться хотя бы вымолить. Каждый, одолжив мне раз, другой, третий, уяснил окончательно, кто я есть, и не то что дать денег – но и разговаривать со мной не стал бы. Был-оставался, правда, Илья Андреич, почетный бизнесмен и друг уничтоженной семьи. К помощи его я прибегал в самых редких случаях – но не было, не было выбора, и брезжил-маячил губительный край… Я, не попадая в кнопки, набирал бесконечно номер, наконец, кое-как справился – и телефон голосом секретарши Веры сообщил: не был, не вернулся, ожидается где-то к концу недели.

К концу недели! Как будто знал я, какой сейчас день, число, месяц, год… Это со мной всегда так бывало: алкоголь, как зловредный компьютерный вирус, уничтожал в памяти целые пласты информации, и восстанавливались они далеко не сразу – если восстанавливались вообще. По желтизне лимонной с той стороны окна я приблизительно лишь мог определить – осень, сентябрь-октябрь.

Одно было непреложно: ситуация безысходна, как безысходно все в разгромленной этой квартире, где тянет вонью нестерпимой из не выносимого хронически мусорного ведра; где паласы истертые прожжены в тысяче мест сигаретами; где балконная дверь хлопает и хлопает с равными интервалами, долбит безжалостно в мозжечок – а встать, пойти и закрыть ее никакой нет возможности – не хватит попросту сил повернуть ручку.

Ударяясь в стены, я привел себя снова в кухню, чтобы заглянуть еще раз в холодильник – вдруг да осталась там какая-нибудь из виду упущенная бутылка? – и ничего, понятное дело, не нашел. Вообще, у меня привычка такая была: пока хоть какие-то водились деньжонки, я накупал побольше пойла и запрятывал пузыря три-четыре в совсем уж труднодостижимые места – чтобы, при полном безвыходе, хоть какой-то шанс иметь на спасение.

Медленно, сотрясаемый сильней и сильней сучьей этой дрожью, обшаривал я разоренный угол; шатаясь от головокружения, рискуя свалиться каждый миг с табуретки, лазил руками на антресолях; в шкафах перерыл всю оставшуюся, по причине полной неликвидности, одежду; кастрюли вывернул с кухонных полок – не было. Не было той самой бутылки, за какую я отдал бы, не задумываясь, все – пусть и знал наперед, что хватит ее ненадолго.

Не было. И пустых не имелось тоже – я сдал их накануне, чтобы наскрести на ту, что стояла сейчас на письменном столе, ко мне повернутая кровавой этикеткой – и мучительно, непоправимо пустая. Ухватив для верности обеими руками, запрокинув голову и взглядом упершись в затопленный сумасшедшим соседом потолок, пытался я выжать из нее хоть что-то, хоть несколько муторных капель – и, вместе с каплями этими, попало на язык что-то скользкое… Выплюнув тут же с омерзением, я зажег свет и пробовал найти: это был рыжий, крупный, разбухший в остатках вина таракан.

…Помню, как жестоко выворачивало меня в туалете: унитаз настолько грязен был и вонюч, что и после того, как не осталось ничего в желудке, меня продолжало рвать: не желчью уже, но бесцветной, с прожилками кровавыми слизью. Так начиналось – я знал, что через час с неизбежностью повторится, и еще не один, не два и не десять убойных ожидают сеансов – если не принять превентивные меры.



Пусть и известна мерам этим цена: оттянешь лишь на день-два неминуемое, избежишь мук сегодняшних – но тем страшней будут те, что приступят завтра. Да пусть что угодно завтра: пожар, наводнение, ураган, Чернобыль и Хиросима, одиннадцатый день сентября на Манхэттене – только не сегодня, не сейчас, не со мной! Не сейчас, когда корчит всего, ломает, трясет; и сердце подрагивает кое-как, будто лезет в крутую гору, оскальзываясь и съезжая то и дело вниз; когда не знаешь, но ждешь: вот-вот навалится, чесноком и гнилью дохнув, и сомнет, и кинет на пол, и будешь биться в эпилептическом припадке, пеной пузырясь из сведенного вмертвую рта – надо же хоть как-то понимать!

А все же полегче стало – после того, как опустошен был желудок. Из пепельницы-чашки на газету вывернув окурки, я распотрошил их, свертел кое-как самокрутку, после долго прикуривал, ломая одну за другой спички, справился, наконец, затянул в себя едкий, в глаза лезущий дым – и на миги стало мне почти хорошо. Табак подействовал едва ли не как алкоголь, и шестерни в омертвелом мозгу задвигались чуть веселее – и я, не упустить стараясь краткий подъем, взялся лихорадочно соображать: где и как ухватить, выпросить, вымолить недолгую панацею – и сообразил.

Сообразил кощунственно. Вопреки алкогольной моей нищете, имелась все же в квартире одна, немалую ценность представляющая, вещь – собрание сочинений Толстого, изданное задолго до смерти великого графа – чуть ли не два десятка томов в бордово-коричневых, с вязью барельефной переплетах, с буквицами золотыми и фотографиями, переложенными папиросной бумагой – книги эти, подарок свадебный незабвенного отца, я поклялся не тронуть пальцем, как бы жестко не прихватил меня абстинентный синдром. С упорством фанатика отказывался я верить, что придется когда-нибудь заниматься их продажей, но теперь знал уже, что так будет – этого не избежать.

Придется – по всем признакам чуял я, что сделается вот-вот совсем невмоготу, настолько хреново, что забудешь напрочь о чести всякой, достоинстве, святости и любви, сгрузишь благородные тома в клеенчатый баул и потащишь, из последних, жалких выбиваясь сил, на толкучку, чтобы отдать за бесценок прекрасно все видящей, понимающей и презирающей тебя бесконечно антикварной моли.

Склеенная кое-как, самокрутка развалилась окончательно; я, тяжело подняв болью ломаемое тело, пошел, приволакивая ноги, к книжным полкам. Долго, отстраненно-прощально разглядывал я временем освященные корешки, потянул наугад один из томов – подержать напоследок в руках, наугад же раскрыл где-то посередине – и тут же, левую руку кинув к давшему сбой сердцу, замер. Замер и продолжал стоять – а книга в правой тряслась все сильнее. Не может этого быть. Зажмурившись и постояв так с полминуты, я поглядел снова – она была там. На желтоватой и глянцевой, с ятями, странице, зеленела неярко-буднично купюра в сотню долларов – новая совсем купюра.

Поверить я не мог и решил, разумеется: вот она, «белочка». Пора бы уж появиться и забрать с собой. Ну ладно – не привыкать. Я устроил книгу на стол, пополз в ванную, голову сунул под холодную воду и держал, сколько возможно – иногда помогало. Но вернувшись, видел купюру снова и, руку протянув, потрогал: она вполне была осязаема.

И тут же – заработали, завертелись колеса взбодренной памяти – вспомнилось, что сам я и припрятал заморскую бумагу в Толстом с месяц где-то назад, когда держался довольно долго и смог кое-что заработать. Были, были они, трезвые периоды – но все короче делались, реже и нежелательней.

Признав, наконец, ее существование, держась по-прежнему за левую половину груди – сердце стучало дерганно, лихорадочно, жадно, выпрыгивало-просилось сердце наружу – я сел на край вытертого предельно кресла и долго, тщательно изучал чудесный лик Президента – и заплакал, а ведь последний раз делал это в далеком, нереальном почти детстве.

Слезы редкие скатывались по деревянным щекам… В ступоре, в недвижимости полнейшей сидел я, разглядывая купюру, а дверь балконная хлопала и хлопала, дребезжала настойчиво стеклом, как будто отсчитывая истекающее время жить…