Страница 57 из 59
Потом наступила пасмурная погода, никаких закатов не было несколько дней подряд, и я ходила вечерами потоптаться взад-вперед по шумному скверику, где за редкой полоской деревьев все время мелькали автобусы.
Вернувшись домой, я отворила дверь в комнату и, прямо как на притолоку, наткнулась на твердый, горящий возмущением взгляд: Катя сидит в углу дивана и в упор, не двигаясь, смотрит, как я вхожу.
Я спокойно притворяю за собой дверь и говорю: "Здравствуй". Я и вправду спокойна, как-то не чувствую на этот раз ни волнения, ни радости. Мало ли зачем она заглянула.
- Нет, не здравствуй! - неукротимо, ненавистно, еще глубже втискивается спиной в угол, подальше от меня. - Не здравствуй!.. Ведешь себя, как девчонка!.. Где ты была?
- Я давно приехала. А что?
- А я только два часа назад. И вот сижу, жду. Тебе не приходило в голову, что ты... А вдруг ты была мне позарез нужна, а тебя не было? Взяла и укатила! Есть люди, которые только о себе способны думать, а другие для них - это... как куклы или просто соседки... или собачонки, или... Что? Уезжала? Да, я тоже уезжала! Да! А потому и уехала... Только когда увидела, что ты преспокойно села и уехала, тогда и я!.. Как будто это я первая! Это мне нравится: я уехала!.. Называется, пожилая женщина!
- Старая.
- Тем более! Никогда ты не исправишься!
- Наверное, уже нет.
- Ты не отвечаешь на вопрос. Где ты пропадала?
- Не хочется. - Я сажусь к себе на кровать, хорошо бы закрыть глаза и прилечь, но я сижу прямо и говорю тихонько: - Не хочется сейчас об этом... Не хочу. Имею я тоже право не хотеть говорить?
- С соседкой? Имеешь! А со мной?.. Тогда и я имею право!
- Да, имеешь.
- Спасибо за разрешение, а я вот скажу, мне незачем скрывать, как другие. Я ездила в Оренбург. К дяде Вале... Ага, про него тебе интересно?
- Да.
- Ага! Ну так слушай... Что ж, все там обошлось, в общем, благополучно. Он даже не дал мне по морде. Нечего глаза раскрывать. Да, ему бедному, очень хотелось. Я ему все рассказала, ты что, не понимаешь? Рассказала, и по его лицу я увидела, как ему хочется развернуться и дать мне раза...
- Как у Вали с глазами?
- Ничего. Только телевизор ему нельзя смотреть, вредно. Так что он меня тогда не видел. Но слышал, и очень был рад, ему понравилось. Во всяком случае, приятно было слышать мой голос. Он сказал. Вот, стоит про него заговорить, и ты вся светлеешь! А меня тут уж нет? Ты уже отряхнула прах моих ног от своего порога? Или как это делается... Да? Я вижу... Ну что ж, пожалуйста... Он тоже темнеет, когда... То есть он потемнел как черт, когда я ему сказала, что ты меня выгнала.
- Не может быть! - с изумлением вырывается у меня.
- Нет, я правда так и сказала. Мне так нужно было, чтоб он мне посочувствовал. Он, к сожалению, не поверил, и я созналась, что я сама решила, самостоятельно... ну, и мне дали комнату, и... и вот тут он потемнел и размахнулся, мысленно, и влепил мне, то есть руку-то он удержал, она у него и не дрогнула, но все остальное было. Кроме руки. До того, что я спросила: за что ты меня ударил? И он нисколько не удивился, а сказал только: "Эх, ты!..", или что-то еще, и отвернулся с отвращением, так что я тут же решила ехать обратно и уехала, - правда, перед этим почему-то мы прожили еще мирно вместе почти целую неделю.
Он мне рассказывал, только урывками, работа у него такая - он ведь в милиции начальник чего-то, времени у него мало, и я сидела, дожидалась, когда можно опять поговорить, иногда весь день ждала, а поговорим полчасика, и я опять его ждала и думала: как это удивительно: мне было два года? Пять лет? Он мне рассказывал, а я ничего не помню. А?.. Что ты молчишь?
- Да, это всегда так: в двадцать лет ничего не помнишь и неинтересно, что было в десять, в начале дороги, оборачиваться назад неинтересно, все хочется что впереди разглядеть, это у всех так, наверное... Другое дело мы, старые...
- Да, да, вот, наверное, я там в Оренбурге здорово постарела. Он мало мне говорил. Мы как-то общими силами припоминали, что у нас общее. Ты этого, наверное, не знаешь, ты тогда работала, а Валя еще не вылечился и все сидел дома, со мной нянчился. Я этого ничего не помню. Помню только, что Валя всегда был со мной, как себя помню. Я и сейчас стараюсь, и никак не выходило его дядей Валей называть. Я как-то считаю, что он мне брат. Очень-очень старший брат, и все...
Так вот, он мне про то время рассказывает, рассказывает, а я ничего не помню, все забыто. Я отлично знаю, что был у нас какой-то Боря - да, у нас! - прикрикнула она запальчиво на кого-то, кто хотел возразить. - Я объясню, почему - у нас, потом объясню, какой-то Боря и Лева какой-то, и будто даже была у меня мама Катя, какая-то другая, а не ты. И все они были молодые, все остались молодые, - один я вырос и постарел, сказал мне Валя. И вот, оказывается, было когда-то так: я сидела у него на коленях, сосала колечко и без конца к нему приставала, все расспрашивала и допытывалась: почему на Борю прислали похоронку, на маму Катю прислали, на Леву прислали, а на тебя не прислали? И он не знал, как лучше отвечать, говорил: не знаю, позабыли, наверное... Или на почте потерялась... И вот эти слова, что "на почте потерялась", я вдруг вспомнила, как я их слышала, совсем маленькой, и это было в наших разговорах уже самое последнее! Это как мостиком соединило меня. Мне стало все как-то по-другому. Это все и просто, и объяснить невозможно. Ты это лучше меня знаешь. Для меня существовала я сама. Я, и то, что у меня уже есть, и то, что станет моим в будущем, то, чего я хочу достичь, получить, узнать, изведать... Когда начинаешь говорить, это очень глупо, ну и пускай глупо, даже лучше, все яснее делается. Так вот. Ну, ты жила для меня. Зачем же еще? Это ясно, это же каждый дурак знает, что мама на свете существует ради него. А дом? Он, чтоб я в нем жила, и, если подольше вдуматься (только не стоит), и мужики какие-то косматые, на пригорке, для чего-то своего первые избы рубили на берегу речки, закладывая городище, из которого потом стала Москва, всего этого настоящий-то смысл был в том, чтобы в конце концов настало "сегодня", "сегодняшний день", в котором буду жить я... Не одна, конечно, а с некоторыми другими ребятами и всякими людьми, тоже моими, без которых мне, конечно, тоже не прожить...
И вдруг, не знаю как, не то чтобы я поняла, а прямо вот оказалось, и все, что я вовсе не "конец концов".
От этого совершенно все меняется, когда вдруг из своего замкнутого закута очутишься высоко на мостике и в уши хлынет шум каких-то океанов, которые, оказывается, были до тебя и будут после. Вдруг ясно: что "я откуда-то" и "я куда-то", а это решительно все меняет, потому что не головой рассуждаю, а просто живое в тебе, какая-то неслышная, неразрывная любовь в тебе пульсирует живой жилкой и соединяет с ними, чьи похоронки не пропали на почте, с нашими, кто были "наша семья", да, нашей семьей. А сейчас с нами троими, нас ведь только трое: я, ты, Валя, с еще целым океаном таких же, какими были они и будем мы. Ну, что ты на меня смотришь? Верить - не верить? С чего меня прорвало на ночь глядя такую речугу толкать? Что смотришь? Ты-то уж знаешь, когда я наигрываю, а когда нет. Ну то-то. Откуда у меня это? А ты меня воспитала, ты потихоньку заронила в меня такие семена, пошли, наверно, прорастать, вот меня и поводит в разные стороны! Ты за меня и отвечай!
Катя через силу усмехается, но до чего же плохо у нее получается, такая она еще, со всего разгона, задохнувшаяся, бешеная, с воспаленными щеками.
В старых романах, даже очень хороших, в такой момент люди "бросались друг другу в объятия, обливаясь слезами". Но Катя слишком хорошо знает, как это несовременно и смешно. Самое главное, что она первая раскрылась, а это может оказаться "чуйствительно", что тоже подлежит осмеянию. Значит, надо поскорей сделать защитный ход. И она делает его. Губы не слушаются, она только кривит их, но насмешливо произносит: